Михаил Казовский - Тайна крепостного художника
— Нет, нет, не надо!
— Слышать не желаю никаких возражений. Купишь себе, что хочешь, что необходимо. Саша, своим отказом ты меня обидишь. Я это делаю в память о твоем бедном папеньке… — И засунула ему в руку скомканную ассигнацию.
Ученик-набилковец окончательно стушевался:
— Уж не знаю, как благодарить…
— Ай, пустое, хватит… Сядем на минутку. Расскажи, как ты учишься, на кого?
Оба устроились рядом на скамейке.
— На кого? — попытался он собраться с мыслями. — На наборщика в типографии, а потом, вероятно, метранпажа. Если что, на кусок хлеба заработаю. Но мечтаю учиться дальше, если добрые люди мне помогут, как обещали…
— Добрые люди? Кто это?
— Сестры Новосильцевы.
Чуть помедлила, вспоминая, а потом кивнула:
— Знаю, знаю, мне кузен говорил, Николя, архитектор, однокашник их брата. Так они принимают в тебе участие?
— Привечают, да. Ведь у них работал мой крестный, царство ему небесное. Так и познакомились.
— А куда, куда ты хотел бы дальше?
Он потупился:
— Я мечтаю о Катковском лицее…
— Да неужто? Было бы чудесно. Только ведь крестьян туда не берут.
— Коли Екатерина Владимировна не отступит от слова, то меня усыновит и фамилию свою даст.
Лидия Николаевна вспыхнула:
— Этого еще не хватало!
Мальчик растерялся:
— Отчего же, Лида?
— Новосильцевым сделаться? Ну уж, нет. Лучше я сама тебя усыновлю. — Но потом замешкалась, прикусив нижнюю губу. — Впрочем, вероятно, мой супруг станет против. Да и папенька может рассердиться. Скажет, что назло ему это сделала — онто Гришеньку не хотел отпускать на волю… Ну, посмотрим, посмотрим, миленький. — Поднялась нервно. — Ладно, мне пора. Надо собираться в дорогу — завтра поутру в Тулу ехать.
И Сашатка встал вслед за ней, поклонился вежливо:
— Оченно благодарен за внимание и ласку. Я молиться стану за вас и семейство ваше.
— Ты мой золотой! — женщина, расчувствовавшись, обняла отрока порывисто. — Помни, что всегда сможешь обратиться ко мне с просьбою любою — я тебе напишу из Сухума, как устроимся, и узнаешь адрес.
— Был бы рад весьма.
Трижды расцеловались на прощанье. И, взмахнув рукой, Милюкова-Сафонова вышла из парадной. Моментально из всех дверей и щелей — гардеробной, библиотеки и столовой — вывалились его однокашники, обступили, стали теребить, спрашивать: кто она такая, отчего приехала, кем ты ей приходишься? Но Сорокин бурчал в ответ, что и сам толком не разобрал, раздавая рассеянно сласти из торбочки. А потом спохватился: «Будет, будет, надо и Антонова угостить, и полакомиться самому!» — подхватил мешочек и, не глядя ни на кого, побежал наверх по лестнице.
Вася выслушал его обстоятельно, поглощая конфеты и печенье пригоршнями, и, жуя, заметил:
— Есть какая-то тайна. Какая-то связь между папенькой твоим и помещиками вашими. Уж не сын ли он незаконный Милюкова?
— Ты рехнулся, что ли?
— Погоди, послушай. Если эту версию взять за основу, то все сходится.
— Что сходится?
— Что похожи вы. И крестила она твоего брата. И заботу проявляет такую, обещая помогать в будущем.
— Уж не знаю, что и подумать. Получается, барин наш, Николай Петрович Милюков, мой дедушка?
— Получается, так.
— Свят, свят, свят! — И подросток перекрестился. — Отчего же он тогда вольную не давал моему папеньке — сыну своему? В кабале держал?
— Ну вот этого я тебе никак не скажу. У господ сплошь и рядом свои причуды…
Воцарилось молчание. Было слышно только, как хрустит грильяж на зубах Антонова.
Глава вторая
1Николай Петрович Милюков, бывший барин художника Сороки («бывший» — потому что восемь лет назад крепостничество отменили) жил вдовцом. Он вставал рано, в шесть часов утра, делал гимнастическую зарядку на открытой галерее своего дома, приседал, отжимался, прыгал, во дворе обливался ледяной водой из колодца, растирал тело полотенцем, брился сам (не держал цирюльника, чтобы невзначай тот его не зарезал), а кудряшки на затылке подстригала ему дворовая девка, и в халате, сидя у открытых балконных дверей, кофе пил со сливками, заедая кусочками свежевыпеченного хлеба, то и дело обмакивая их в свежесобранный мед. Тут же принимал управляющего с докладом. В целом дела в хозяйстве обстояли неплохо, урожаи выходили приличные, и в последнее время недовольных практически не было. А попробуй-ка побузи у него — живо пойдешь под суд за подстрекательство к бунту — Николай Петрович никому не прощал неповиновения.
Даже Грише Сороке.
Не исключено, что и придирался к нему сильнее. Требовал жестче. Не прощал того, что прощал другим.
А когда прибежали к нему с известием: «Гришка наш Сорока повесился!» — только сплюнул и отрезал: «Дурак!» Очень тогда на покойного обиделся. Даже не пошел хоронить. А похоронили самоубийцу без отпевания, за церковной оградой, точно нехристя. Под кустом сирени.
Но картин Сороки у себя со стен не снимал. Иногда подолгу разглядывал, думая неизвестно о чем, только ему понятном.
Николай Петрович походил на всю свою милюковскую породу: небольшого роста, крепенький и темноволосый (ну, теперь уж, к 67 своим годам, сильно поседевший и полысевший). И с пронзительным чернооким взором. И упрямым, жестким характером.
Крестным отцом его, между прочим, был император Александр I, крестной матерью — императрица Мария Федоровна. По служебной лестнице продвигался споро (заправлял в Межевом ведомстве и к 30-му своему юбилею получил чин надворного советника). Выгодно женился на четвероюродной (или пятиюродной?) сестре, тоже Милюковой, и имел от нее семерых детей. Получив от отца наследство, сразу вышел в отставку, переехав с семьей в усадьбу Островки Великолукской волости Тверской губернии. Впрочем, здесь находился только летом, зиму проводя в столицах или в Твери, где имел свой дом. Но когда овдовел шесть лет назад, перебрался в Островки окончательно.
Утром 29 июня 1869 года Милюков как обычно попивал кофеек со сливками и вполуха слушал управляющего, как вдруг внезапно посмотрел на того с удивлением:
— Кто-кто, говоришь, у брата остановился?
— Сестры Новосильцевы.
— Новосильцевы? Это какие же Новосильцевы?
— Так известно, какие — из Москвы. Те, что желали у вас купить что-то из художеств Сороки.
— A-а, те самые…
— Братец ихний, если помните, в дружбе с вашим родичем-архитектором, стало быть. К Конону Николаевичу писал.
— Да, припоминаю…
— Значит, поселились в Поддубье, в доме у братца вашего.
— Ясно, ясно.
— Но что любопытно, ваша милость… Уж не знаю, говорить, нет ли? — управляющий неуверенно переступал с ноги на ногу.
— Что еще такое? Говори, коль начал.
— Не хочу зряшно волновать…
— Вот болван. Говори немедля.
— Вместе с ними — то есть с сестрами этими — прибыл Санька Сорокин. То бишь средний сынок Сороки самоубиенного…
Николай Петрович вздрогнул. Больше внутренне, сохраняя внешнее спокойствие, но кофейная чашечка у него в руке чуть заметно дернулась.
— Санька? Для чего?
— Кто ж их разберет? Нам сие не ведомо. Но одет по-барски: в суртучке и красивом картузе, в дорогих туфельках.
— Ничего себе! Да откуда ж такие деньги у него?
— Видно, не его, а нашел себе какого-то благодетеля, кто его снабжает, или благодетельницу… Уж не Лидия ли наша Николаевна привечает его по старой памяти?
— Дочка? — Милюков посуровел. — Очень может быть. Этого еще не хватало. Вот поганцы. Все поганцы, все. Так и норовят своевольничать. Потеряли страх окончательно. А чего бояться, коли вольница у нас сверху донизу? То ли дело государь-император Николай Павлович, царствие ему небесное, всех держал в узде. А сынок его, Александр Николаевич, вишь, чего удумал… Матушку-Россию — через колено!.. Прахом все идет, прахом… — Скорбно помолчал. — В доме моего брата, говоришь? Хорошо, что предупредил. Будем наблюдать и, коль что, меры принимать… Санька, Санька — надо же! Сколько лет ему?
— Отрок, о пятнадцати будет.
— Стало быть, с понятием, не ребенок. — Пожевал губами. — Ухо держать востро. И особенно — в нашей Покровской. Он наверняка мать свою проведать приедет. Мне докладывать о любых шагах его, о любых беседах.
— Слушаюсь, Николай Петрович. Не извольте беспокоиться.
Отпустив управляющего, Милюков еще долго находился в крайней задумчивости, время от времени качал головой и произносил отдельные фразы: «Ишь, чего удумали… Значит, не ребенок… Братец мой хорош — не предупредил…» Кофе его сделался холодный.
2До Твери они ехали на поезде, заняли целое купе: две сестры Новосильцевы и друзья-набилковцы — Вася и Сашатка. А потом на почтовой станции пересели в коляску — Павел Милюков, извещенный об их приезде, подогнал своего возницу с экипажем.