Иван Кудинов - Яблоко Невтона
И все же в какой-то момент, изловчившись, Пелагея высвободилась из жарких объятий унтер-шихтмейстера и присела, выпрямляясь, убирая со лба под чепчик светлую прядь и говоря, говоря о чем-то отвлекающе-постороннем, казалось, и вовсе ненужном:
— День ведь на дворе… посмотрите, солнышко-то как светит! И синелью пахнет. Слышите, как пахнет синелью? — говорила она как бы даже подчеркнуто — не сиренью, а синелью, на свой лад, со скрытой улыбкой. — А еще ж и бузком ее называют, синель-то. Слышите, как пахнет? — И вдруг спохватилась, встала. — Ой, а что ж это мы про чай-то забыли! Стынет же чай. И мед вон липовый, бортники свежего привезли… Попейте, а то ж совсем остынет.
— Да Бог с ним, с чаем, — каким-то враз осевшим, будто и не своим голосом отозвался Ползунов. — Главное, чтобы мы не остыли… Слышишь, Пелагея? Не отпущу я больше тебя! Вместе поедем в Сибирь.
— Батюшки-светы! — всплеснула она руками, как бы испугавшись. — Да зачем я вам? Ну, скажите, господин унтер-шихтмейстер, — довольно легко и уверенно выговорила заковыристое словечко, — зачем вам бывшая солдатская женка, а теперь вот и вдова? Соломенная, — протяжно, чуть нараспев добавила. — А соломиной не подопрешь хоромины, — говорила печально-сухо, словно отгораживаясь от чего-то, сторожась, но и сама, должно быть, понимая всю зыбкость и несостоятельность этих доводов, зная, наконец, что в свои двадцать два года она, «соломенная» вдова, лишь обрела женскую стать и обольстительность, еще больше похорошев, и не один уже добрый молодец приглядывался да присватывался к ней… Как вот и этот горячий и скороспешный, с густой розвязью пшеничных волос, голубоглазый сибирский унтер-шихтмейстер. Пелагея смотрела на него ласково, чуточку снисходительно и говорила вовсе не то, что хотела сказать. — Ну, зачем я вам, солдатская вдовушка? Да вы такую себе найдете…
— А я уже нашел, — сказал он опережающе. — И другой мне не надо. Говоришь, вдова солдатская? А я — сын солдата. Вот и поквитались! — улыбнулся догадке. — Отец мой солдат горной роты Иван Ползунов… Выходит, мы с тобой, Пелагея, близкие души?
— Верно, — кивнула согласно, — я ведь тоже Иванова дочь…
— Вот видишь! Да нам сам Бог велел быть вместе.
— Да не так же сразу, не так… — задумчиво отстранилась и упавше добавила. — Года еще не прошло, как мужа не стало… в августе будет только год. А до года и думать об этом грешно.
— Ну, так и подождем августа, — не тотчас, а после паузы отозвался Ползунов и, преодолевая некое неудобство, спросил: — А с мужем-то что… что с ним случилось?
— С Поваляевым-то? — переспросила она, называя мужнину, а стало быть, и свою фамилию, и легкая тень скользнула по ее лицу. — Сгинул солдат Поваляев… прошлым летом убит где-то в Пруссии… на реке Прегель, близ деревни Клейн-Эгерсдорф, — говорила задумчиво-тихо и ровно, будто по-писаному, свободно, без всяких запинок и затруднений произнося эти сложные нерусские названия. — Мне сослуживец Степана о том поведал, тоже солдат, без ноги воротился с войны… Такая вот сказка, Иван Иванов сын, — глянула коротко и печально, впервые назвав его по имени. И Ползунов молча привлек ее к себе и прижал еще крепче, думая в этот миг и вовсе не о муже ее, солдате Поваляеве, сгинувшем где-то на реке Прегель, близ деревни Клейн-Эгерсдорф, а дивясь тому, как она, Пелагея, свободно и просто говорит, выражая свои мысли, как жива и складна ее плавная речь, дивясь и невольно радуясь, а может, и гордясь в душе, открывая ее для себя и еще с одной стороны: вот как хороша избранница его, Пелагея Ивановна Поваляева, чудо как хороша — и не только лицом и статью, но и умом своему лицу под стать!..
6
И потянулись они друг к другу, как два магнита, слюбившись и сблизившись так поспешно и бурно, что и августа ждать не пришло им в голову. Пелагея приходила теперь в его покои без всяких на то приказов, ровно к себе домой. И как только появлялась, бесшумно и как бы крадучись открывая и запирая дверь, все враз менялось — и всякие праздные да посторонние мысли, владевшие унтер-шихтмейстером до ее прихода, как ветром сдувало… И они, оставаясь наедине, Иван да Пелагея, и секунды более не могли находиться врозь, а тотчас бросались и приникали друг к другу с такою жадной силой и торопливостью, словно вконец изнеможенный путник к живительному роднику — и пили, пили неутомимо из этого чистого и сладкого родника…
И так хорошо было им нынче всегда и повсюду, когда они оставались вдвоем — и в комнате этой, окнами во двор, откуда и во второй этаж сквозило сиреневым духом, и на берегу Москвы-реки, где они прохаживались рука об руку, поднимаясь по крутым ступенькам на Всесвятский мост, единственный каменный мост в Москве, застроенный с обеих сторон лавками… А случалось, в отгульные либо праздничные дни, когда Пелагея бывала свободна, отправлялись на Красную площадь. Шли по Никольской улице, довольно прямой и узкой, мимо церкви Казанской Богородицы, вдоль кирпичных лавок иконного ряда, позади которых виднелись мрачноватые строения Заиконоспасского монастыря… и флигель в ограде. Вот этот флигель более всего и привлекал Ползунова. О флигеле этом рассказывал Семен Порошин. А теперь он и вовсе видел его вблизи — и был удивлен. Одноэтажный кирпичный домик хоть и невзрачен внешне и неприметен на вид, но знаменит и славен: здесь размещалась Славяно-греко-латинская академия, в которой учился Тредиаковский, а чуть позже и Ломоносов…
Дальше, за флигелем, виднелась и еще одна церковь. Все здесь было интересно и внове унтер-шихтмейстеру. Однако сама Красная площадь разочаровала. Шумная, пестрая, тесно заставленная торговыми рядами и лавками, которые лепились не только вдоль стен, но и в самих башнях размещались. И грязи, мусора, дурных запахов тоже хватало. «Не Красная, а Грязная площадь», — подумал Ползунов, но вслух не сказал об этом, боясь обидеть Пелагею — слишком близко к сердцу все она принимала. Говорят, раньше, когда Москва была столицей, порядка здесь было больше.
Но торговля шла бойко. И прямо в центре, впереди лавок, примыкавших к стене, тянулись передвижные палатки, рассекая площадь пополам и во всю длину — от каменного спуска к Охотному ряду, где торговля шла не менее живо, до самого Рва, почти вплотную к ограде Покровского (приснопамятного Василия Блаженного) собора с разноцветными куполами… И всюду, как муравьи, сновали ручные торговцы с корзинами и лотками — пирожники, блинники, разносчики всякой другой снеди… Тут же продавали и грушевый квас, черпая ковшами из деревянных бочонков, и сбитень медовый, зазывая, заманивая покупателей скоморошно-веселыми прибаутками и побасками… В самих же башнях Китай-стены лавки были и побогаче да поизысканнее — мануфактурные, мелочные, со всякой дорогой утварью и привлекательной мишурою… Сюда и покупатель не всякий заглядывал — цены кусались.
Но здесь-то Ползунов и присмотрел товары, кои значились в заказном реестре: и парусное полотно, равендук суровый, и тонкое фламандское… Промедлять не стал, ограничиваясь поглядками, а тотчас и закупил все сполна — восемьсот тридцать аршин парусного да более пятисот фламандского. Нанял извозчика ломового — и перебросил товар на гостиный двор, уложив тюки в сарае.
Теперь оставалось дело за малым — сыскать деревянные роспуски без кибиток, с окованными колесами, седла, узды и прочую сбрую… Но можно не сомневаться — все будет закуплено. Ползунов тем и отличался, что всякое дело, большое и малое, неукоснительно доводил до конца, стараясь и выполнить его наилучшим образом.
Порадовал он и Пелагею, купив ей в подарок на троицын день чудный гарусный полушалок с кистями. И Пелагея, взяв его в руки, вспыхнула изумленно — дорог не столько подарок, сколько приятно само внимание, — бережно развернула, накинув на плечи, и глянула в зеркало:
— Ой, как мне нравится!
Доволен и Ползунов остался. Приобнял Пелагею, ощущая пальцами текучую мягкость гарусной ткани, и тихо сказал:
— Вот и носи на здоровье. Нынче в Сибири такие в обычае.
— Правда? — вскинула голову и засмеялась. — Ну вот, еще и до Сибири не доехали, а я уже сибирячка.
— Доедем, — пообещал он и, наклонившись, прильнул губами к ее уху, горячо прошептав: — Люблю тебя! Так люблю, что сил никаких…
— И ты мне мил, — впервые она призналась, зажмурилась от волнения, и голову прислонила к его плечу. — Господи, как все повернулось! Ох, унтер-шихтмейстер, увози ты меня… увози поскорее в свою Сибирь!..
Два месяца пролетели — как два дня. В середине августа жара спала, а ночами уже и холодком потягивало. Давно отцвела синель, но запах ее как будто все еще держался, растворившись в самом воздухе.
И все было готово к дальней дороге — улажены все дела, все необходимое закуплено, упаковано. Однако дня за три до отъезда Ползунов решился и еще на одну покупку, столь негаданную и скороспешную, что удивил не только Пелагею, но даже и всезнающего, вездесущего Ширмана.