Афонсо Шмидт - Поход
Начало смеркаться, стало прохладней. Лаэрте решил вернуться домой. Дона Синьяра была во дворе – кормила маисом кур; дядя ушел в гости. Пустой дом показался юноше огромным и печальным, его охватила какая-то непонятная грусть. Он повесил шляпу на вешалку и поднялся к себе. Как всегда, войдя в комнату, снял пиджак, подошел к столу. На аккуратно разложенных бумагах он нашел письмо. Оно было от матери. Лаэрте сразу узнал ее закругленный, старомодный почерк – почерк человека, который после окончания школы редко брался за перо…
– Бедная мама!..
Он хотел прочитать письмо, но уже стемнело. Подошел к окну, однако и там было совсем темно. При свете луны улица казалась голубой и над ней еще отчетливее выделялись темные крыши домов. Продавец воды, везя на двухколесной тележке бочку, медленно спускался по мостовой. Отовсюду из окон, облокотившись на подоконник, выглядывали девушки.
– Бедная мама!..
Лаэрте зажег газовый рожок. Письмо было написано на той самой бумаге, которую мать обычно хранила за распятием. Этими бледными, порыжевшими чернилами отец, сидя на веранде, каждый вечер делал записи по хозяйству. Юноше представился далекий нежный образ доны Аны. Она, должно быть, писала это письмо вечером, после кофе, на неубранном столе, в то время как отец, сидя в качалке, просматривал «Провинсию», а Симон отчитывался о работе за день. В эти минуты мать, обмакнув перо и подняв глаза в поисках нужной фразы, должно быть, жаловалась:
– Господи, я уже ничего не соображаю…
И прислушивалась, как в тишине гостиной били часы. Сколько трудов стоило ей это письмо!..
«Сын мой! Мы все, благодарение богу, здоровы. Я тебе как-то написала письмо, да не было оказии в город, так и не отослала…»
Лаэрте почувствовал комок в горле и не мог больше читать. Он положил голову на руки и задумался. В комнату вошла служанка с тазом теплой воды для мытья ног и поставила его около постели.
– Ньоньо[25] нездоровится?
– Нет, Розинья, ничего.
Невольница вышла на цыпочках. Немного погодя Лаэрте услышал тяжелые шаги доны Синьяры, поднимавшейся по лестнице. Она осторожно приоткрыла дверь и заглянула в комнату.
– Что с тобой, Лаэрте?
– Ничего, тетя.
– Но ты…
Он неожиданно разрыдался.
– Я тоскую по маме… Я тоскую по маме…
IV
Лу
Когда Лаэрте закончил подготовительные курсы при университете, дона Синьяра решила устроить по этому поводу вечеринку. Она называла это «вечеринкой» из скромности. За много дней до торжества в доме на улице Табатингуэра началась генеральная уборка. Металлические ручки у дверей ослепительно засияли, а полы засверкали белизной.
Кума Урсула, зайдя к доне Синьяре, не смогла удержаться от возгласа:
– Вот это блестит, так блестит!
Невольница Розинья с полотенцем, обернутым вокруг головы, и в юбке с оборками, подоткнутой до колен, работала от зари до зари. Но трудилась она с охотой, то и дело показывая в улыбке ослепительно белые зубы: ведь это был праздник молодого барина. В кухне на пылающей плите кипели тазы со сластями: один день из гуявы, другой – из кокосового ореха с сахаром и яйцами.
Лаэрте выглядел несколько озабоченным. Все заметили сосредоточенное выражение его лица. Что это могло означать? Вскоре, однако, выяснилось, в чем дело. Негритяночка застала его в мезонине танцующим в одиночестве – он хотел научиться этому искусству, чтобы принять участие в польках и кадрилях…
Наконец наступила суббота. И весьма кстати, ибо сеньор Алвес Нунес уже расхаживал, явно раздраженный всей этой уборкой, которая принудила его изменить своим привычкам. Обед подали на кухне, и при этом наспех, потому что столовая уже была приготовлена к приему гостей.
После обеда Лаэрте поднялся к себе, чтобы переодеться. В этот вечер он впервые надел новый фрак от Педро Бургада – его портновская мастерская пользовалась в Сан-Пауло широкой известностью. Сеньор Алвес Нунес рассказывал, что когда-то портные Бургада часто выносили свои скамеечки на середину улицы и там работали, сопровождая шитье настоящими концертами художественного свиста. Эти представления заканчивались лишь тогда, когда мимо проходил судья Антонио Роберто де Алмейда, брюзга и ворчун, который прогонял портных ударами палки.
В сумерках Лаэрте спустился в гостиную, чтобы покрасоваться перед большим зеркалом и получше повязать галстук. Дом, подготовленный к приему гостей, он нашел блистательным. Гостиную и столовую соединили – была снята разделявшая их стеклянная перегородка. В обеих комнатах были зажжены позолоченные люстры, а свет бра, проникавший сквозь абажуры, придавал окружающей обстановке мягкость и нежность лунной ночи. Все пять окон, выходивших на улицу, как бы выставляли напоказ новые кружевные занавеси, колеблемые ветром.
Гостиная предназначалась для танцев; отсюда вынесли всю мебель, поставили взятый напрокат красивый немецкий рояль. Напротив расставили стулья для оркестра – их привезли только перед самым началом праздника. А просторная квадратная столовая со стенами, окрашенными масляной краской, на которых висели натюрморты, была приготовлена для отдыха гостей в перерывах между танцами. Вдоль стен стояли венские стулья, которые сдавались напрокат специально для балов и собраний. Другие помещения дома – задняя комната, комната для гостей и библиотека сеньора Алвеса – также были приспособлены для этого памятного вечера.
Лаэрте, выглядевший несколько строго в своих клетчатых, расширяющихся книзу брюках, долго возился, пытаясь завязать фиолетовый шелковый галстук. В это время мимо проходил дядя, уже одетый по-праздничному, но еще в домашних туфлях; он и помог племяннику, ворча и отпуская при этом нелестные замечания по адресу нынешней неопытной молодежи. Он уверенно завязал Лаэрте сложный узел и приладил галстук к золотой запонке, которой был застегнут высокий, открытый воротник с загнутыми наружу уголками.
В эту минуту часы в столовой пробили девять. Лаэрте подошел к окну, отодвинул кружевную занавеску и выглянул наружу. Улица была безлюдна. В домах горел свет, но они казались пустынными, кроме лавки итальянца, откуда слышались голоса. Молодой человек, разочарованный, собирался было отойти от окна, но вдруг в тишине услышал звуки флейты и увидел приближавшихся музыкантов. Неся под мышкой инструменты, они поднимались на холм, к дому сеньора Нунеса. За несколько метров до двери они остановились у фонаря, о чем-то переговорили между собой и неожиданно заиграли вальс.
Тихая улица сразу оживилась; открылись окна, отовсюду стали выглядывать любопытные женщины. Сбежавшиеся ребятишки окружили музыкантов. Последним появился малый лет десяти-одиннадцати, который, очевидно, был вожаком всех ребят Табатингуэры. Это он в день Приезда Лаэрте открыл ему глаза на то, что представляет собой Касапава. Этого мальчишку можно было встретить повсюду; товарищи звали его Калунга.[26] «Калунга здесь, Калунга там!» Он носил короткие штаны и отцовский пиджак, доходивший ему до колен; создавалось впечатление, что под пиджаком на нем нет никакой другой одежды. На голове у него была круглая шапчонка, искусно сделанная из газетного листа. Он залихватски курил зловонную сигарету из тех, от которых дохнут птицы на лету. Время от времени Калунга спохватывался, что он продает газеты, и выкрикивал:
– А вот «Газета до Пово», «Газета до Пово»!..
Лаэрте бегом поднялся к себе наверх, чтобы закончить туалет, а тетя Синьяра, на ходу вытирая руки о передник, пошла встретить музыкантов. Она показала отведенное для них место и для воодушевления угостила их портвейном.
Начали съезжаться гости. Слышался цокот копыт, лошади тащили пролетки в гору. Появление каждой семьи встречалось бурными приветствиями. Расспросы, поцелуи, объятия…
То были друзья Алвеса Нунеса – по преимуществу консервативные деятели, пользующиеся уважением и авторитетом во всей провинции. Но были среди гостей и студенты, и литераторы, и даже лица, не получившие приглашения, которые, однако, неизбежно проникают всюду. Группа юношей – почти все республиканцы, – не желая сразу входить в дом, предпочла непринужденно побеседовать на улице при свете газового фонаря, напротив освещенных окон особняка Алвеса Нунеса. Один из них был поэт, автор поэмы «Светящееся море», очень похожий на молодого Генриха IV. Другой – славившийся своим изысканным стилем журналист, который должен был положить начало новой литературной школе. На плечах у них были короткие черные накидки с яркой бархатной подкладкой.
К этой группе молодых людей подошел Буэно, и приятели с места в карьер засыпали его вопросами о Паше.
Паша был конь, и у него была своя история.
Барон де Капанема, директор телеграфа, в прошлом профессор ботаники, однажды по просьбе Парижского ботанического сада выслал во Францию драгоценные экземпляры бразильской флоры. За это французское правительство преподнесло ему пару чистокровных арабских скакунов – кобылу и жеребца. Позднее барон подарил жеребенка от этой породистой четы своему другу, инженеру Жанакопулосу, живущему в Сантосе. Инженер – друг пижамы и книг – не питал слабости к лошадям. Кончилось это тем, что он уступил подаренного ему коня Буэно де Андрада – инженеру с душой мушкетера, – который и стал повсюду разъезжать на Паше. Но содержание породистого коня обходилось дорого, он был бесполезен и дорог, как принц.