Валерий Замыслов - Иван Болотников
— Посторони, раззява!
Мимо проскочил чернявый коробейник в кумачовой рубахе. Васюта погрозил вслед кулаком, но тут его цепко ухватили за полу кафтана и потянули к лавке. Торговый сиделец в суконном кафтане сунул в руки бараньи сапоги.
— Бери, парень. Задарма отдам.
Васюта замотал головой и хотел было ступить в толпу, но сиделец держал крепко, не выпускал.
— Нешто по Москве в лаптях ходят? И всего-то восемь алтын.
Васюта глянул на свои чуни из пеньковых очесов и махнул рукой.
«Срамно в лаптях к патриарху. Старцы на одежу денег не жалели, велели казисто одеться», — подумал он, разматывая онучи.
Сапоги оказались в самую пору, а чуни он сунул в котомку: сгодятся на обратный путь. Сиделец подтолкнул его в спину.
— Гуляй боярином… Налетай, православныя! Сапоги белыя, красныя, сафьянны-я-я!
Толпа оттеснила Васюту к деревянному рундуку[25], за которым возвышался дебелый купчина, зазывая посадский люд к мехам бобровым. Обок с Васютой очутился скудорослый старичок в дерюжке.
— Облапушили тебя, молодший. Сапогам твоим красная цена пять алтын, молвил он и тут же добавил, видя, что Васюта порывается шагнуть к сапожной лавке. — Напрасно, молодший, на всю Москву осмеют. Тут, брат, самому кумекать надо. А купец, что стрелец: оплошного ждет. Ты, знать, из деревеньки?
— Угадал, отец. Как прознал?
— Эва, — улыбнулся старичок. — Селян-то за версту видно. Вон как по теремам глазеешь. Впервой в Белокаменной?
— Впервой, — простодушно признался Васюта. — Лепота тут. И церква и хоромы дивные.
— Красна Москва-матушка, — кивнул старичок и повел рукой вправо. — То храмы монастыря Николы Старого. А хоромы да палаты каменны — царевых бояр. Зришь, чуден терем? Князя Ондрея Телятевского, а за им, поодаль Трубецкого, Шереметева да Воротынского. Зело пригожи.
Мимо, расталкивая посадских, прошел высоченный мужик, оглашая торговые ряды звонким, задорным кличем:
— Сбитень[26] горяч! Вот сбитень, вот горячий — пьет приказный, пьет подьячий!
— Поговористый парень, — сказал Васюта.
— Этого знаю — провор! Железо ковать, девку целовать — везде поспеет. Тут иначе нельзя, на торгу деньга проказлива.
Старичок еще что-то промолвил, но толпа вдруг качнула Васюту к бревенчатой мостовой; над Никольской гулко пронеслось:
— Царев сродник[27] едет!.. Боярин Годунов!
Стало тихо, будто глашатай кинул в толпу черную, скорбную весть. От Никольских ворот показались стремянные стрельцы в малиновых кафтанах; сидели на резвых конях молодцеватые, горделивые, помахивая плетками. Васюта сунулся было наперед — хотелось поближе посмотреть на ближнего царева боярина — но любопытствовал недолго: плечо ожгла стрелецкая плеть.
— Осади-и-и! Гись!
Отшатнулся, схватился за плечо, а за спиной оказался все тот же приземистый старичок в дерюжке.
— Не везет те, молодший. У нас и за погляд жалуют. Жмись ко мне.
А стрельцы все напирали, теснили слобожан к рундукам и боярским тынам; наконец на белом скакуне показался и сам Годунов, лицо его несколько раз мелькнуло в частоколе серебристых бердышей, но Васюта успел разглядеть. Оно было чисто и румяно, с черными, как смоль, бровями и с короткой курчавой бородкой; из-под шапки, унизанной дорогими каменьями, вились черные кудри.
«Статен боярин и ликом пригож», — подумал Васюта.
— Злодей… Убивец, — услышал за спиной горячий шепот.
— Царевича невинного загубил, — вторил ему другой тихий голос.
И отовсюду заговорили — зло, приглушенно, под дробный цокот конских копыт.
— Сотни угличан сказнил, ирод.
— Царицу Марью в скит упрятал.
— С ведунами знается.
— Великий глад и мор на Руси. Города и веси впусте.
— Тяглом задавил, не вздохнуть. А чуть что — и на дыбу.
Вслед боярскому поезду кто-то громко и дерзко выкрикнул:
— Душегуб ты, Бориска! Будет те божья кара!
Среди слобожан зашныряли истцы и земские ярыжки[28], искали дерзкого посадского. Сыщут — и не миновать ему плахи, Годунов скор на расправу.
«Не любят боярина в народе. Ишь, как озлобились», — подумал Васюта. Обернулся к старичку:
— Далече до Патриаршего двора?
— Рукой подать, молодший. Жаль, недосуг, а то бы свел тебя… Да ты вот что, ступай-ка за стрельцами, они в Кремль едут. А там спросишь. Да смотри, не отставай, а не то сомнут на Красной.
В Кремле боярский поезд повернул на Житничную улицу, а Васюта вышел на Троицкую. Стал подле храма Параскевы-пятницы, сдвинул шапку на затылок. Глазел зачарованно на кремлевские терема и соборы, покуда не увидел перед собой пожилого чернеца в рясе и в клобуке. Спросил:
— Не укажешь ли, отче, Патриарший двор?
Монах ткнул перстом на высокую каменную стену.
— То подворье святой Троицы, отрок. А за ним будет двор владыки.
Сказал и поспешил к храму, а Васюта пошагал мимо монастырского подворья. У Патриаршего двора его остановили караульные стрельцы в голубых кафтанах.
— Куда? — пытливо уставился на него десятник.
— К владыке для посвящения. Допусти, служилый.
Десятник мигнул стрельцам и те обступили Васюту. Один из них проворно запустил руку за пазуху. Васюте не понравилось, оттолкнул стрельца широким плечом.
— Не лезь, служилый!
— Цыц, дурень! А может, у тебя пистоль али отравное зелье. Кажи одежу.
— Ишь, чего удумал, — усмехнулся Васюта. — Гляди.
Распахнул кафтан, вывернул карманы.
— Ладно, ступай, — буркнул десятник и повелел открыть ворота.
Долго расспрашивали Васюту и перед самыми палатами.
— С ростовского уезду? А грамоту от мирян принес?
— Принес, отче.
Келейник принял грамоту и, не раскрывая, понес ее патриаршему казначею; вскоре вышел и молча повел Васюту в нижние покои. В темном пристенке толкнул сводчатую дверь.
— Ожидай тут. Покличем.
В келье всего лишь одно оконце, забранное железной решеткой. Сумеречно, тихо, в правом углу, над образом Спаса, чадит неугасимая лампадка, кидая багровые блики на медный оклад.
Душно. Васюта снял кафтан и опустился на лавку; после дальней дороги клонило в сон. Закрыл глаза, и тотчас предстали перед ним шумные торговые ряды Красной площади, величавый Кремль с грозными бойницами и высокими башнями, белокаменные соборы с золотыми куполами, а потом все спуталось, смешалось, и он провалился в глубокий сон.
Очнулся, когда дружно ударили колокола на звонницах, и поплыл по цареву Кремлю малиновый звон. Поднялся с лавки, зевнул, перекрестился на образ.
В келью неслышно ступил молодой послушник — позвал Васюту в малую трапезную. Здесь, за длинным широким столом, сидели на лавках десятка два парней и мужиков в мирской одежде. Все они пришли в Москву за посвящением.
Ели похлебку из конопляного сока с груздями, вареный горох, пироги с капустой, запивали киселем.
Подле Васюты, утирая пот со лба, шумно чавкал дебелый бородач в темно-зеленом сукмане. Облизывая деревянную ложку, повернулся к Васюте.
— Откель притащился?.. Из Угожей. А я и того далече. Из Каргополя пришел к святейшему.
Васюта крутнул головой: сторонушка — самая глушь, за тыщи верст от стольного града.
— Как же добрался? У вас там сплошь леса да болота, сказывают.
— Хватил горюшка. Едва медведь не задрал. Хорошо, сопутник вызволил, он-то до самой Москвы со мной брел. А третий в болоте утоп. Колобродный был, все о гулящих женках бакулил. Вся-де услада в них…
— Грешно срамословить! — пристукнул посохом седобородый келейник, надзиравший за трапезой.
Застолица примолкла, а потом, когда поели, все встали на молитву. Келейник и тут досматривал, буравил маленькими, колючими глазками каждого богомольца.
— Нет в тебе усердия. Поклоны малы и в молитве не горазд. Чтешь путано, — заворчал он на каргопольца. Тот зачастил, суматошно заколотил в грудь перстами, ударяясь широким лбом о пол. Васюта прыснул, а дотошный келейник тут как тут.
— Зело весел, отрок. На молитве!
— Прости, отче, — унимая смешинку, повинился Васюта.
На другой день в Крестовой палате были назначены смотрины. Все стали в один ряд, а патриарх Иов сидел в резном кресле. На нем белый клобук с крылами херувима, шелковая мантия с бархатными скрижалями[29], на груди темного золота панагия[30] с распятием Христа, унизанная жемчугом и изумрудами; в правой руке патриарха черный рогатый посох с каменьями и серебром по древку.
Васюта оробел: лик святейшего был суров, величав и неприступен; казалось, что сам господь сошел с неба и воссел в расписном кресле, сверкая золотыми одеждами.
«Первый после бога… Святой. Должно, все грехи мои ведомы. Парашку-то проманул. Так ведь сама ластилась… Не угожу в батюшки», — подумалось ему.