Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
Еще в середине ноября, выступая на юбилее Союза кооператоров, он почувствовал такую острую боль в сердце, что вынужден был сократить речь и покинуть собрание. Дома об этом приступе ничего не сказал ни жене, ни дочери, опасаясь, что они запретят работать. Крепился, крепился и вот слег. Он лежал в своем кабинете на диване. Лежал не пластом. Не сдавался, сопротивлялся болезни. Почувствовав малейшее облегчение, поднимался, садился за письменный стол и начинал рыться в папках, приводя в порядок материал для второго тома «Этики» — свои опубликованные статьи о нравственности, наброски глав, планы, выписки, записи мыслей. Первый том он закончил, но эта работа была посвящена происхождению нравственности, ее природным законам, истории и критике этических учений прошлого. Именно во втором томе предстояло изложить основы новой этики.
Софья Григорьевна ежедневно звонила в Москву дочери, извещая ее о состоянии здоровья отца.
Утрами он чувствовал себя почти здоровым. Надевал свежую белую рубашку, лучший свой английский костюм (серый, с черными крапинами) и садился за рукописи второго тома. Но часа через два его начинало знобить. Он раздевался, разбирал на диване только что прибранную постель и ложился. Согреваясь, отдавался течению дум, а они, как он ни старался проникнуть в будущее, уносили его в далекое прошлое. В эти дни он часто видел перед собой высеченного поддворецкого Макара, который то стоял у стола с мелово-бледным лицом, испятнанным красными оспинками, то, отдернув от плачущего мальчика руку, уходил по коридору с жалко и укоризненно сгорбленной спиной. «Оставь меня, вырастешь — такой же будешь». Много лет спустя дряхлый старик умилялся — «не такими вы выросли». Нет, Макар Иванович, вырасти не таким — мало, мало, ничтожно мало. Надо, главное, что-то сделать для построения такого человеческого мира, в каком не будет не только высеченных, но и как-либо наказанных, униженных и голодных. Мальчик, когда-то кинувшийся к тебе со слезами, со временем, не остался в стороне от великого дела. Пожалуй, ты первый распалил его совесть, совесть же разожгла ищущую правды мысль, а мысль вывела на путь революции. Да, мы, те, кто бесповоротно перешел в стан погибающих, чтобы спасти их, что-то для этого все же сделали, виноватыми перед народом не остались. Идет генеральная перестройка мира, и в это вложены и наши усилия… Созидание новой, истинно высокой, нравственности — вот главная проблема послереволюционного времени. Ах, если бы закончить «Этику»! Не надо от нее отступаться.
И он не отступался. Каждое утро часа на два садился за письменный стол.
В последние дни двадцатого года он получил присланный Сашей берлинский журнал «Синдикалист». В нем было опубликовано воззвание о помощи бедствующему Кропоткину, угнетенному большевиками, лишенному права выезда из России. Петр Алексеевич выскочил с журналом из кабинета.
— Прочти, Соня, прочти, что пишут немецкие мои заступники. Не о Кропоткине они пекутся. Я понадобился им, чтобы поднять еще одну шумиху о жестокости большевиков. Это уже подлость!
Он вернулся в кабинет и написал гневный ответ авторам воззвания, заявив, что ни в какой помощи не нуждается, что ныне всюду много врагов революции, готовых воспользоваться любым предлогом, чтобы выступить против большевистского правительства.
Погорячился и сразу получил такой удар в сердце, что потемнело в глазах. Поднялся, оперся рукой на угол стола, шагнул к дивану и лег. И тут почувствовал, что конец его жизни уж совсем близко. С прощальной тоской посмотрел на стол, на стопы осиротевших рукописей. Потом перевел взгляд на ту полку, где стоял длинный, метра в полтора, — ряд его книг и брошюр. Их составила в одно место дочь, недавно решившая собирать все сочинения отца для будущего полного собрания. Да, немало он написал за всю свою жизнь. Тут далеко не все, что опубликовано в зарубежной и русской прессе, в известиях и записках Географического общества, в Британской энциклопедии, во «Всеобщей географии» Элизе Реклю, в «Девятнадцатом столетии». На той же полке, поверх книг и брошюр, лежит пузатая папка с рукописью второго, неопубликованного тома «Исследования о ледниковом периоде». Рукопись, пролежавшая два десятилетия в жандармском архиве, была разыскана Русским географическим обществом и отправлена автору в Лондон. Она ведь осталась в госпитальной тюрьме, откуда он бежал почти сорок пять лет назад. Он сошел тогда с парохода в Гулле, переехал в Эдинбург, поселился временно в тихом предместье, в мансарде укромного дома, и стал писать для «Nature» и «Times» заметки о русских и норвежских экспедициях, уже успев в дороге добыть о них сведения. Надо было заработать сколько-то денег, чтобы выехать в Лондон, а затем — в Швейцарию, к юрским друзьям революционерам. Получив первый гонорар, он приехал в Лондон и посетил редакцию журнала «Nature». «О, господин Левашов! — обрадовался юркий приветливый редактор и выскочил из-за стола пожать руку россиянину. — Нам очень понравились ваши корреспонденции. Пишите и дальше о русских исследованиях. Вот к нам поступил весьма интересный труд господина Кропоткина. Кстати, не родственник ли он тому Кропоткину, о побеге которого так шумели газеты? Вам, наверное, известен этот княжеский род?» — «Нет, не известен», — сказал Левашев, страшно смутившись. «Жаль. Интересно было бы кое-что знать об авторе смелой гипотезы. — Редактор достал из шкафа толстенный фолиант „Исследования“, опубликованного в те дни, когда автор его сидел в Петропавловской крепости. — Знаете, совершенно новый взгляд на историю Земли, — продолжал редактор. — Напишите рецензию». Левашев совсем растерялся, но все-таки принял поданный ему том и положил его в саквояж. Но через неделю признался редактору, что не может ни хвалить, ни ругать свой труд. Редактор понял, что перед ним не только автор «Исследования», но и «автор» знаменитого побега. Понял и поздравляюще пожал ему руку. «Вам вовсе не надо хвалить или ругать труд, — сказал он. — Просто изложите содержание. Вот вам комната, садитесь и пишите». Левашев не сел сразу за рецензию. Пошел к Лаврову, переселившемуся из Цюриха в Лондон. Полагая, что за редактором журнала «Вперед» следят русские шпионы, беглец все это время не позволял себе встречаться с Лавровым в его окружении. Но на этот раз не утерпел, решил повидаться с Петром Лавровичем, понадеявшись, что в солидном господине в цилиндре и фраке, без бороды, никто не признает Кропоткина. Лондон гремел потоками экипажей, кругом кишели чуждые толпы, и в этом чуждом людском водовороте беглец чувствовал себя в безопасности, но у Лаврова он, конечно, должен был встретить кого-нибудь из русских. Однако ветеран революционной эмиграции принял его в маленькой пустой гостиной, и визитер, увидев бородатого седеющего человека, спокойного в каждом движении, с умными, надежными глазами, сразу понял, что тут можно не таиться, и назвался своим именем. «А я догадался бы, кто вы такой, — сказал Лавров, садясь рядом с гостем на диванчик. — Вы очень похожи на вашего брата, с которым я имел честь сдружиться в Швейцарии. Думаете остановиться в Англии?» — «Нет, здесь как-то уж слишком спокойно. Намереваюсь поехать в Швейцарию, поработать в Юрской федерации, а потом — в Россию, как поиск утихнет». — «Резонно. В Англии покамест действительно спокойно, деятельным революционерам скучновато. Я тоже перебрался бы куда-нибудь, где пожарче, но здесь издавать запретное легче, да и стареем мы для жарких-то дел. Вот Бакунина уже нет. Спорили мы с ним, сердито спорили, а вот ушел он, и грустно стало. Поклонитесь его могиле и за меня. Да, поезжайте в Швейцарию. Там горячее заживете…» Верно предсказал тогда Петр Лаврович. В Швейцарии, среди прежних юрских друзей, с Элизе Реклю, с бывшими парижскими коммунарами, началась действительно горячая жизнь. Боже, сколько жарких битв предстояло тогда впереди! Бернская демонстрация, кулачный бой с полицией за красное знамя — это было начало европейской жизни русского изгнанника. Потом сорок лет (минус три года Клервской тюрьмы) непрерывной борьбы с мировым капитализмом и гневных разоблачений российского деспотизма, петлей и каторгой расправлявшегося с революционерами. Да, сорок лет он воевал с гнетущими силами, призывая народы к революции — речами, газетами, брошюрами и книгами. Теперь все позади. Осталась одна борьба — борьба со смертью. Отвоевать бы хоть несколько месяцев, чтоб закончить «Этику» — заложить основу новой, коммунистической нравственности.
Болезнь не отступала, он уже не садился за письменный стол, не рылся в папках, не брался за перо. Только читал и думал. Лежа. Читал свою программную записку «Должны ли мы заняться рассмотрением идеала будущего строя». Она (копия, снятая писарем Третьего отделения) вынырнула, как привидение, из архивов охранки. Ее прислала редакция «Былого». Он должен был просмотреть ее и отослать для печати. Просмотрел еще весной, а отправить забыл. На днях обнаружил ее в одной из папок и прочел. Теперь захотелось еще раз внимательнее перечитать, подумать, поговорить с собой, молодым, только что ступившим на путь в революцию, поговорить и с тогдашними друзьями. Записка вобрала ведь не только его мысли, но и настроение, устремление и надежды всего общества «чайковцев», даже всей русской революционной молодежи тех лет. Ею потом воспользовалась «Земля и воля»… Да, как нетерпеливы мы были! Победную революцию ждали через пять — десять лет. А она, победная-то, разразилась только через четыре с лишним десятилетия! И не так, как тогда думалось. Не крестьянство явилось главной силой. И многое за минувшие десятилетия произошло не так. Может быть, история движется совершенно независимо от всех нас, ломая наши планы и идеалы? Что, если мы вносим в мир только помехи, вмешиваясь в события, пытаясь их планировать? Неужели безгосударственный строй неосуществим?.. Анархисты остались в стороне от решающих событий революции, попрали принципы коммунистической анархии. Трагедия идеи? Того ли мы хотели, отдавая великому делу всю свою жизнь? На тот ли алтарь я принес ее?.. На тот, все-таки на тот. На алтарь революции и науки. Горят, рушатся вековые стены, разделяющие человечество на сословия, и в этом всесветном пламени есть и моя доля огня. Да, революция покамест не упразднила государства, но это не значит, что оно вечно. Ничем еще не доказано, что безгосударственный коммунизм неосуществим… Всем и каждому должно быть понятно, что абсолютно свободным человек быть не может. Он должен избавиться от принуждения и страха наказания в своих поступках и сознательно направлять все помыслы и действия на благо общества. В этом весь смысл истинной свободы. Анархисты-индивидуалисты никак не поймут, что безвластие — это не беспорядок. Это высший порядок. А что такое естественный порядок? Это свободное равновесие всех сил, действующих на одну и ту же точку. Такое равновесие возможно лишь в свободной созидающей жизни всего народа. Так помогайте народу созидать, берите на себя больше дел, чтоб их все меньше оставалось в руках государства. Действуйте творчески, не «геройствуйте», как воинствующий Беркут. Где он теперь? Может, еще прилетит критиковать? «Лирический анархизм»… В чем он, этот лиризм? В том, что я отвергаю террор? Что отстаиваю великий принцип нравственности? Что призываю ныне, в дни битв, к мирной строительной работе? Что вижу в будущем торжество природного закона взаимной помощи? Это, что ли, вы презрительно называете лиризмом? А в чем фанатизм Бакунина? Разве что в его способе борьбы, в характере этого человека. Да, в самой натуре его бушевала неукротимая сила. Он был могучим, грозным и стихийным, как пугачевский бунт. Как жаль, что не удалось с ним свидеться. В Сибири его не застал, не застал в горах Юры, не застал в Европе и тогда, когда попал туда надолго. Он умер за несколько дней до моего побега. Не довелось услышать от него ни единого напутственного слова.