Глеб Пакулов - Гарь
— Ишь ты — какое? Небось сам знаешь. А вот дай-ка я у тебя спрошу. — Аввакум налёг грудью на стол, придвинулся лицом к гостю. — Вот был у Господа ангел, всё-то вокруг да около порхал, истин и знания большого набирался, а как набрал, то высокоумия ради и возроптал на Создателя. Пошто ж ему, диаволу, знание не внушило смирения, но гордыню? Не знаешь! А я тако скажу: истина не измышлениями книжными открывается, она сердцем угадывается. Чуешь ли — кто первым пришёл ко Христу-младенцу поклониться? Пастухи простые, а не самомнивые волхвы-философы, кои у звёзд хвосты аршином измеряют… И то сказать: путь-то, который умом исчисляют, тот путь и Ирод знает. Хитёр ум-от фарисеев тех книжников, што хошь измыслит, да кому нужны их внешние плетухи? Мир спасается не через мудрейших, а через верных. А всё другое — от сатаны-искусителя того, коего на месте Христа я в руках бы свернул да выжал весь сок-от без остатку. Тут Свет наш Всемогущий оплошку содеял. Не было б в миру мороки чадной.
Слушал его Крижанич с улыбкой снисходительной, как внимает многомудрый муж лепету ребятёнка-несмыслёныша, и по выражению лица его было видно: думает, кто кого учит крыльями махать, утёнок утку? Дождался, когда выскажется протопоп, заговорил сам:
— Всемогущ Бог, кто не знает? А всё же сатана миру нужен, хотя бы по вашей русской пословице о щуке в озере, чтоб карась не дремал. Но вот ответь мне: может Всемогущий создать такой, скажу, камень, что не в силах будет сам поднять его?
Задумался Аввакум: к чему это клонит униат, что за вопрошание такое пустошное? Ответил твёрдо, даже ладонью по столешнице пристукнул, словно раздавил никудышное сомнение.
— Может!
— Ну а ежели Он по всемогуществу своему да поднимет его?
— Неподъёмный?
— О чём и говорю. Ежели Бог всемогущ, то Он, и неподъёмное сотворя, по всемогуществу своему поднять должон. Ну а поднимет, значит, Всемогущий не смог сотворить неподъёмный камень?
Молчал Аввакум, вспоминая, как о чём-то схожем спорили, бывало, у царского духовника, ныне покойного Стефана. Даже поднялся из-за стола, прошёлся по избе и вновь вернулся на своё место. Жгуче глядя в ждущие ответа хитроватые глаза Крижанича, заговорил:
— Не сомневайся, книжный ты человече. Бог сотворил неподъёмный камень ой как давно. И камень тот — человек.
— И-и?
— И не подымет его, покуда человек сам не захощет подняться до Него!
— Это что же, встать вровень с Богом? Не может тварь стать вровень с Творцом. Человек сла-аб…
— В любви к Нему может.
— И, возлюбя, на крест взойти?
— И на крест, коль изберёт!
— Но ведь не всякий сможет, даже и в любви.
— Не всякий, — протопоп вздохнул. — Ибо на всякой любви лежит тень Креста.
Аввакум замолчал, вроде прислушиваясь к своему, высказанному, и было видно — отбрёл мыслями куда-то и не скоро вернётся. Кри-жанич понял это, поклонился ему и покинул избу, подумав: всего-то в нём намешано, а больше того гордыни. Такой бы и Христа осудил за то, что позволил Магдалине ноги поцеловать… Но есть воистину гожие рассуждения — «…камень неподъёмный человек есмь!»
В начале февраля по санному пути выехал Аввакум из Тобольска. Мчали быстро — нитью с клубка сматывалась обратная дорога — и вот уж спрятался за спиною в ослепительных снегах городок Верхотурский с давним другом воеводой Иваном Богдановичем Камыниным. Два дня гостевала у него семья протопопа, и не переставал дивиться воевода мирному проезду его меж немирных башкирцев и татар:
— Да как ты, батько, ехал, смертки не убоясь?
— Христос провёл и Пречистая Богородица пронесла, — беспечно улыбался Аввакум. — Не боюсь я никово, окромя Господа.
И обедню отслужил в соборной церкви по старому служебнику, и попы местные с радостью вместе с ним молились, а народу — ладошку не просунуть. В городке было двести дворов да стрельцов сотня, и к литургии сошлись все, кроме сторожевых пушкарей. Люд и на паперти и в ограде стоял плотно. Любо было Аввакуму служить по старине и видеть, как ни в чём не исказилася здесь правая вера. Он и проповедь им говорил и благословил всякого на особицу. За два ли три часа управился — рука онемела.
Коней Аввакумовых воевода заменил на свежих и возки крытые починил ладом. Ходко неслись кони, мелькали в окошицах сибирские просторы неоглядные, а там и Уральские горбины перемахнули, и всё спадала с клубка нить за нитью даль дорожная, а к Устюгу Великому остался от него всего-то комочек неболыненький. Хорошо, покойно было на душе Аввакума: кони мчали его к Москве, а он очами сердешными уже был в ней при милостивом государе, стряхнувшем с себя очумь никонианскую.
Правду сказывали Аввакуму, что молва о его вызволении из ссылки царским повелением бежит далече впереди возка. И ещё показывали списки с грамоты Симеона, прежнего архиепископа Тобольского, государю Алексею Михайловичу о крестных муках протопопа с детишками на самом окраешке света в Даурии, где токмо морозы лютые живут. Списки ходили по рукам, будили жалость к батюшке, поднявшему мятеж на сломщика древней обрядности, всесильного патриарха, коего самого турнули со святительского места и тож упрятали с глаз долой в место тундряное, голое, сказывают, во льдинах Белого моря, а мобудь и куда глубже.
И уж совершенно поразила Аввакума толпища народу у главной проездной башни Устюга Великого. Стар и млад вышли встречать протопопа. Подлетели кони к морю людскому, пугливо захрапели, кося одичавшими глазами на ревущую громаду, резко осадили назад, аж хомуты с шей выперли на морды, засекли копытами, обрасывая людей ошмётьями утолчённого снега.
Коней мужики ловко выпрягли, подхватили возок и на руках внесли в ворота. Испуганно охала Марковна, придавив к груди Агриппу, парней Аввакум обнял за плечи, держал крепко, чтоб не выпрыгнули — затопчут.
— Батько! — испуганно ширясь глазами, тормошили его парни. — Боязно, почё ревут так-то?
— Рады, вот и… — Аввакум кивнул бородой, улыбнулся растревоженной Марковне. — Ужо мы в России, Настасьюшка, всё-то ладом.
И тут, покрыв шум радостный, ударили колокола, и от нежданного их близкого гуда оторопнул протопоп. «Аки архипастыря тя встречают», — припомнились слова костромского Даниила, сказанные когда-то на берегу Волги.
Едва возок внесли в город и опустили на затоптанный снег у соборной церкви, Аввакум в расстёгнутой шубе, с крестом в руках неуклюже выпростался из него и на четыре стороны начал благословлять устюжан, и они дружно свалились на колени, закланялись земно. Растроганный Аввакум прочёл благодарственную молитву и в конце пообещал уверованно:
— Поможет нам Спаситель наш! Избавит от всех терзающих нас! И простит невольные грехи наша, ради славы имени Своего. Боже!.. Обретись же и призри с неба, и воззри и посети виноград сей и восстанови люди Твоя в вере истинной, утверди корни ея, да воссияет лице Твое, и спасёмся!.. Восстаньте, братие моя, восстаньте!
Люди поднялись с колен и вновь зашумели, приветствуя батюшку. В толпе он различил, и не поверил глазам своим, романовского попа Лазаря. Тот проталкивался к нему вместе с мужиком в красной рубахе, длиннобородым и без шапки. Мужик что-то кричал, разгребая руками толпу, и там, где он проходил сквозь неё, гвалт стихал. Уже слышно было, о чём кричал он:
— Сей человек — пророк Аввакум! — орал голоуший. — Его при-несе к нам ангел Господень с хлебом насущным, яко вдаве Даниилу-страднику в ров вавилонской!
Вдвоём они еле выпростались из толпы, встали пред Аввакумом, и он признал в кричащем Фёдора, Христа ради юродивого, ходившего при нём по Москве летом и зимой с распахнутой миру младенческой душой, буйногривого, в одной алой рубашке, стуча по мостовой промёрзлыми, как кочерыжки, босыми ногами. И теперь он стоял красными, как у гуся, ступнями на снегу, сунув голые клешни рук за опоясавшую тощий живот железную цепь с подвязанной на ней медной кружкой, и ветерок шаловал редкими и седыми теперь кудряшками на его голове. Фёдор не кланялся как все, смотрел на протопопа широкими, как и душа его, голубыми глазами, говорил ясно и даже повелительно:
— Воздвижь, Христов воевода, крест трисоставный и поди на хищных, на чёрта большого в земле Русскоей обретошася. Мера ему — высоты и глубины — ад преглубокий. Видится мне: и во аде стоя главой до облак достигает и живуч он. Сойдись с ним и порази крыжем святым, тричастным!
Лазарь в оленной кухлянке, в шапке из рыжей лисицы, в собачьих унтах восхищённо и полорото глазел на Аввакума смокревшими глазами. Трудно было признать в нём прежнего молодца, видно было — помотала-покрутила жизнь беглая: постарел и пригорбился. И едва умолк блаженный, Лазарь бросился на грудь Аввакуму.
— Свиделись! — вскрикивал он, рыдая. — Наших-то боле никого в живых нету-ка, брат!..
Так-то был рад ему протопоп, притиснул голову к груди, другой рукой оглаживая вздрагивающую спину, прихлопывал ладонью, мол, ну-ну, брат, крепись, а у самого спазмы перехватывали горло.