Сергей Сергеев-Ценский - Севастопольская страда. Том 3
Но вслед за черно-зеленым петухом тем же самым путем, сквозь амбразуру, ринулся в ров один молодой матрос. Как можно было дать пропасть украшению своего редута — Пелисею? И матрос не дал ему пропасть: он поймал его там, во рву, и, держа его в руках, полез снова к той же самой амбразуре.
Французы были так изумлены этой смелостью, что долго потом аплодировали они матросу и кричали «браво!».
А матрос держал Пелисея, отыскивая глазами кур, куда-то забившихся от страха, и даже понять не мог, как ему нужно было поступить иначе, если не броситься через амбразуру в ров за петухом. Ведь без этого петьки с его гребнем, как маков цвет, он уже не мог и представить себе свою батарею.
И на большинстве других батарей и редутов завелась тоже своя живность — собаки и собачонки разных мастей и качеств, но одинаково любимые всеми.
А по четвертому бастиону разгуливал орел с простреленным крылом; кость у него кое-как срослась, но летать он все-таки не мог, сделался ручным, привык к людям, и хотя еда его была одно только мясо, но и мясом своим, принесенным для борща, охотно делились с ним солдаты, лишь бы иногда между делом подойти к нему, полюбоваться на его бурое плотное перо, на диковинный рост, на крепкий загнутый клюв, на круглые, янтарные, внимательные глаза и сказать ему при этом два-три ласковых слова, а иногда удивиться вслух на себя самих:
— Ведь вот же он, орел этот, несть числа какой вредный для хозяйства!.. Сколько он ягнят-сосунков от маток таскает, не говоря про птицу, а мы к нему чегой-то никакой злобы не имеем… Отчего же это происходить может?
Однажды, впрочем, был такой случай, который показал, что между солдатами двух враждебных армий не только на перемирии утихает злоба, но нет ее даже и во время перестрелки в окопах.
Вздумалось как-то ни с того ни с сего одному певуну из солдат-охотцев затянуть в окопе в ясный нежаркий день хоровую песню:
Вни-и-из по ма-а-тушке-е, братцы, по Во-о-о… —
Как весь окоп подхватил вдруг согласно лихо и радостно:
Во-о-о-лге!
И потом уже пошло неудержимо:
По-о широ-о-окому, братцы, раз-до-о-о…
Эх, все раз-до-о-олью!
Не было в те времена более общенародной, более русской песни, как эта, в которую вложил русский человек столько горячей любви и к величавой красавице-кормилице реке, и к необъятным родным просторам, и к вольной воле…
Широкозвучная, полноголосая песня эта лилась, точно прорвавшись в этом месте из самой толщи земли, и допета была до конца, и ни одного выстрела не раздалось во время ее со стороны неприятельских окопов.
Этот импровизированный концерт русских солдат сказал о непобедимости их гораздо больше и гораздо более внятно, чем говорили это каждый день все орудия на всех бастионах.
Народ, который мог так петь в окопах, перед лицом вторгшегося в его землю врага, вполне мог заставить задуматься этого врага, как бы предусмотрительно, как бы услужливо ни снабжали его всем необходимым для успешной борьбы его правительства, располагавшие огромными флотами.
И после того, как была пропета эта песня, долго не могла наладиться обычная будничная перестрелка.
II
На другой день после свадьбы сестры Витя Зарубин встретил на Малаховом молодчагу-пластуна Чумаченко и с тою непосредственностью, какая вообще свойственна зеленой молодости, сказал ему:
— Стой-ка, брат Чумаченко!.. А за тебя вчера — за твое здоровье то есть — офицеры в одной компании пили.
Стараясь как нельзя больше казаться истым кубанским казаком, Чумаченко отозвался на это с еле заметной усмешкой:
— Ой, лишечко!.. Сами пили, тiльки менi не пiднесли… А кто же вонi таки, вашбродь, ахвицера эти?
— Кто такие? — переспросил Витя.
— Эге ж… Тодi и я за их здоровьечко свою чарку в обiд выпью…
Открытое лицо Чумаченко, потнолобое под жаркой, хотя и облезлой папахой, светилось вполне естественным любопытством, и Витя, умолчав, впрочем, о себе самом, сказал беспечно:
— А это один артиллерист, штабс-капитан Хлапонин, вздумал тебя вспомнить…
— Хла-по-нин штабс-капитан вспомнили? — совершенно ошеломился этими беспечно брошенными словами пластун, и, если бы как раз в этот момент не подошел к мичману почти такой же юный прапорщик Смагин и не отвлек внимание, Вите могло бы кинуться в глаза, какое впечатление произвела на молодчагу Чумаченко фамилия штабс-капитана.
Но Смагин, подойдя, нежно взял Витю за локоть, Витя повернул к нему лицо, и Чумаченко успел оправиться от смущения, тем более что рядом с «дружком» возник в его памяти еще и другой Хлапонин — Василий Матвеевич, бывший владелец Хлапонинки…
Оправившись, Чумаченко спросил, — не мог не спросить, потому что мичман Зарубин повернулся уже уходить от него под руку с прапорщиком:
— А воны ж на якой состоят батарее, чи на бастионi, их благородие Хлапонин?
— Штабс-капитан где? На Северной пока что, то есть на Инкерманских высотах, — ответил мичман и отошел.
Свою обеденную чарку водки Чумаченко выпил, действительно думая о Дмитрии Дмитриевиче, но он думал о нем и после обеда и весь этот день.
Он десятки раз перебирал в уме те немногие слова, которые слышал от молоденького флотского офицерика: «За тебя, Чумаченко, за твое здоровье пили в одной компании вчера офицеры…» А пили потому, что «один артиллерист, Хлапонин, штабс-капитан, тебя вспомнил…»
Как это «вспомнил»? Кого же именно он вспомнил? Если Терешку Чернобровкина вспомнил, то кто же мог ему сказать, что пластун Чумаченко — это Терешка?.. Сказать этого никто ему здесь, в Севастополе, не мог, так очень хотелось думать пластуну Чумаченко.
Он догадывался, конечно, что кто-нибудь из офицеров, товарищей Дмитрия Дмитриевича, сказал ему, что вот, дескать, отличается все в секретах и вылазках пластун один, звать Василий, по фамилии Чумаченко…
Георгия заработал, и навешивал его ему сам адмирал Нахимов… Об этом могли быть разговоры у офицеров, но как ни радовался пластун Чумаченко, что и до штабс-капитана Хлапонина дошли о нем слухи, все-таки весь остаток этого дня неудержимо рвался из него наружу захороненный уже глубоко внутрь Терентий Чернобровкин.
Глубокого смысла полно небольшое слово «земляк».
Случилось раз, на люнете Белкина французский снаряд в мелкие клочья разнес, разорвавшись, одного солдата. Дело было ночью, а утром пришел на смену тому батальону, который стоял здесь в прикрытии, другой батальон того же полка, и один солдатик из этого батальона, назначенный на уборку площадки люнета, подобрал кусок сапога с оторванной ступнею в нем; пристально разглядывал он этот сапог и, наконец, сказал горестно:
— Пропал, значит, ты, Лавруха!
— Какой Лавруха? — спросили его.
— Ну, известно, седьмой роты он был… Кочетыгов Лавруха…
— Почем же ты признаешь, что Лаврухина эта остача?
— Это уж мне по каблуку видать, что его.
— Как это по каблуку видать?
— Ну, а то как же, брат? Ведь земляки мы с ним.
— А-а… Так бы и сказал, что земляк это твой… В таком разе конешно.
Земляка своего чтобы узнать, для этого и одного каблука довольно, — это было понятно солдатам. На чужой стороне земляк — это живая и кровная связь с родным, покинутым миром. С земляком есть о чем поговорить, есть что вспомнить: с земляком рядом исхожена не одна ли и та же земля?
Потому-то даже и к каблукам сапог земляка внимательно и любовно приглядывается на чужой стороне цепкий и памятливый глаз.
А Хлапонин, хотя и барин, офицер, штабс-капитан, был прежде всего земляк Терентия. Он часто справлялся кое у кого, придет ли в Севастополь курское ополчение и когда оно может добраться. Среди ополченцев белгородской дружины думал он так или иначе разыскать земляков своих и прежде всего, конечно, Тимофея с килой, а если его не забрали, то кого-то другого, кто пошел вместо него. Кроме того, ведь двое должны были идти в ополченцы из Хлапонинки, значит еще кто-то другой с Тимофеем, да из соседнего села Сажного, да из других сел по округе… Земляков в этом ополчении можно было найти довольно и от них как-нибудь допытаться, что стало с его семьей, не засекли ли до смерти Лукерью, живы ли ребята…
Опасно было, конечно, узнавать про это, но как-нибудь под шумок, по человеку глядя… Да, наконец, неужели ж земляки здесь, на чужой стороне, побегут доносить на него, что не Чумаченко он, а Чернобровкин? Не сделают этого земляки, не повернется ни у кого на это язык… И что такое о нем доносить? Что бежал от ополченства? Зато куда раньше всех ополченцев пришел в Севастополь… Или о том доносить, что утопил барина своего?
Но в этом не раскаивался Терентий; не думал он и того, чтобы кто-нибудь из хлапонинцев вменил ему это в большой грех… Нет, земляков своих не опасался он, по земляке тосковал он, когда выпадала для этого минута, и вот нечаянно пришлось услышать, что такой земляк, как Дмитрий Дмитриевич, здесь, в лагере на Инкерманских высотах.