Тамара Каленова - Университетская роща
Слова о круговой обороне принадлежали Алексею Александровичу Кулябко, и Крылов с добрым чувством вспомнил о нем. Молодой профессор физиологии в последние годы стал всеобщим любимцем. Может быть, причиной послужило то обстоятельство, что развитие Кулябко как ученого происходило у всех на глазах: он был выпускником Томского университета, здесь защитил свое профессорское звание, прославил себя и сибирскую альма-матер. Его физиологические опыты не имеют подобия ни в прошлом, ни в настоящем. Они — из будущего. Перед глазами возникла незабываемая картина: маленькая тесная лаборатория, банки с отрезанными, но живыми рыбьими головами; неяркий свет — и счастливое лицо Кулябко. Он только что оживил человеческое сердце спустя двадцать часов после гибели! Он держал его в своих ладонях. Он видел, как оно, изолированное на блюде, вздохнуло и ожило. Забыты бессонные ночи, споры с Лаврентьевым из-за каждой копейки, необходимой для приобретения оборудования… Забыто все. Кулябко счастлив.
Случись это беспримерное событие в Берлине или в Париже, или, на худой конец, в Петербурге, имя Кулябко прогремело бы на все континенты. Но это случилось в Сибири, в Томске, в тесной клетушке физиологической лаборатории, и наградой Кулябко за научный подвиг были рукопожатия его товарищей — Кащенко, Салищева, Крылова, профессора с юридического факультета Малиновского и доктора медицины Курлова. Они впятером стояли вокруг Кулябко и, взволнованные, даже потрясенные свершившимся фактом, говорили что-то незначительное. Они понимали, что произошло нечто из ряда вон выходящее: опыт будущего, и они — его свидетели. Поэтому они и несли несусветицу, поздравляли Кулябко, прочили ему всемирную известность. Вот тогда-то Алексей Александрович и сказал эти слова о круговой обороне.
— Нас мало, но ровно столько, чтобы каждый мог занять круговую оборону…
Все поняли его. В тот момент каждый думал о себе, о своем научном фронте, о том, что сделано, что предстояло совершить… Незабываемое чувство. Незабываемые дни.
По иронии жизни именно в эти незабываемые дни в университете произошло еще одно событие, ставшее, в отличие от кулябковских опытов, сразу же известным не только в Томске, но и в Петербурге. Знаменитая «куриная история».
Суть ее заключалась в том, что Леонид Иванович Лаврентьев, попечитель учебного округа и вдовец, имел в подвале университета собственный курятник. Александр Иванович Судаков, ректор и вдовец, недавно схоронивший жену, тоже имел подобное хозяйство в том же подвале. За курами попечителя ходила Мавра-кухарка. За судаковскими — Василий, служитель с кафедры гигиены. Однажды кухарка наврала: «Ректорский Василий крадет у нас яйца!». Лаврентьев распорядился: выгнать Василия! Судаков воспротивился, но в его отсутствие попечитель «вытряхнул» Василия с семьей из квартиры. Вернувшись из служебной командировки, ректор водворил Василия обратно. Лаврентьев поехал в Петербург жаловаться министру. До того разволновался, что слег, заболел, и в министерстве предложили ему отпуск на… полгода. И он уехал в Неаполь — успокаивать нервы. Вот уж действительно, остер топор, да и сук зубаст. От великого до смешного один шаг.
Кончалось знойное неплодородное лето 1902 года. В тайге не прекращались пожары. Оскудевали родники. С большими трудностями Крылов добрался до устья Тыма, вывез коллекцию. Оставалось пересесть на обской пароход и двинуться вверх по течению, домой.
Перед отъездом Крылов побывал в ближайшем кедровнике, попрощался с любимым деревом. Щемящая грусть омрачала расставание; великаны зеленые казались ему беззащитнее детей малых. Могучи дозорные сибирской тайги, да не совладать им с двумя сильнейшими врагами — огнем и человеком. Сколько их гибнет в пожарищах… А придет человек, сметливый и безвопросный купчина, поймет выгоду от царь-древа — и жизнь его сочтена. Эти страхи, боль за судьбу кедра тоже в какой-то степени из будущего. Но топоры уже стучали по берегам рек. Летние грозы не унимались. Дурная привычка выжигать лес под пашню приобретала все больший размах. Значит, писать о кедре, привлекая к нему сочувствие и внимание, необходимо сейчас, не медля. Эту задачу Крылов и поставил перед собой в качестве первоочередной, отодвинув все свои увлечения, в том числе увлечение мхами и лишайниками. «Хаос природы» подождет. Ему пока ничто не угрожает.
К сроку, к сентябрю, Крылов смог вернуться из тымской экспедиции. Он даже успел до снега произвести обширные осенние посадки. Особенно он был счастлив тем, что высадил недалеко от университетской ограды хорошую семейку кедров — маленький кедровник.
— Живите долго, сыночки, — сказал он им.
Ночной гость
Васильев-месяц январь завершился огненными морозами, неотвязными метелями, сиверами, выхолаживающими все живое. Казалось, за долгие годы Сибирь наконец решила обнаружить полное неистовство своих погод. За что гневалась она на людей? Отчего взъярилась? И без того жизнь не берегла сибиряков: неурожаи, эпидемии тифа, холеры… Но главное — вот уже второй год шла безумная и несчастная русско-японская война. Резко сократился привоз товаров. Юркое племя спекулянтов повсеместно объявило бессовестные цены; сахар, масло, мясо, мука, керосин исчезли вовсе. Надвигался голод.
Жителей губернского центра, кроме прочих бед и напастей, особенно тяготили военные налоги и содержание солдат на постое. Все мало-мальские пригодные для жилья помещения были забиты мобилизованными. За обладание заветной набойкой на воротах «свободен от постоев» частновладельцы шли на подлость, обман, подкуп.
Университет снова был пуст. В правом крыле его размещалась какая-то воинская часть: вход туда был перегорожен нестругаными досками. Кабинеты и лаборатории закрыты. Профессора либо работали дома, либо, как Грамматикати и иже с ним, с утра и до вечера проводили время на митингах в казармах среди солдат, агитируя за войну до победного конца.
Крылов медленно шел по коридорам. Противоестественная тишина давила на уши. Как и в далекое теперь уже время, предшествующее открытию Сибирского университета, когда вместо звонков, созывающих молодежь на лекции, целых три года здесь одиноко и глухо брякала деревянная колотушка сторожа, главный корпус вновь казался огромным склепом.
Студенты покинули сей храм науки — и он превратился в бессмысленную громаду из кирпича, дерева и железа.
Не в первый раз прерывались занятия в этих стенах — на разные сроки, по разным причинам. Но 1904/1905 учебный год во всех отношениях складывался на редкость тревожно.
Томское студенчество перешло от словесных диспутов к действиям. Что там забастовка 1899 года! Все эти хождения с петицией по профессорским квартирам, пикеты в университетской роще, «нелюбезные бумаги», песня «Вокруг дорогого вагона…». Ныне студенты открыто называли себя социал-демократами, марксистами, издавали нелегальную литературу, размножали листовки на шапирографе.
Лаврентьев совсем растерялся. Только и знал, что телеграфировать в Министерство народного просвещения о том, что «настроение значительной части учащейся молодежи томских высших школ является в высшей степени тревожным и возбужденным. На сходках обсуждаются меры для изменения существующего государственного порядка и дебатируются вопросы о том, какой государственный строй должен быть признан наилучшим для России — конституционный или республиканский… Что 12 января в Татьянин день студенты собрали сходку в помещении управления Томской железной дороги до тысячи человек и вместе с рабочими — чего прежде не было никогда! — начали заседание, беспримерное по наглой распущенности произносившихся речей».
Леонид Иванович Лаврентьев мог сколько угодно топать ногами, кричать и гневаться, слать депешу за депешей — на него теперь никто не обращал внимания. Кого мог устрашить бесноватый старикашка с козлиной бородой, если студенты готовы были взяться за оружие, создали боевую дружину, стали запасаться револьверами?!
18 января пролилась кровь.
Поначалу и эта противоправительственная демонстрация развивалась мирно. Более четырехсот студентов, учащихся и рабочих собрались около здания почты. Вожаками и на сей раз были универсанты, бывшие студенты. Крылов помнил одного из них, Баранского. Красивый одухотворенный юноша с открытым и смелым взглядом. Студенты уважали его. В марте 1901 года во время Всероссийской студенческой стачки томичи пошли за ним и его товарищами. Лаврентьев тогда исключил семьдесят четыре человека. Николай Баранский и его группа из города не уехали.
Они развернули невиданную доселе в Томске устную и печатную агитацию — особенно в прошлом, 1904-м, году. Дискуссии, речи, беседы в студенческих группах, лекции на темы «социальной реформы и революции», проводимые под носом полиции на частных квартирах и в Обществе попечения о начальном образовании, в макушинском «рублевом парламенте»… И листки, листки!.. Прокламации не давали покоя власть имущим. В одном листке, изданном от имени томского комитета, был собран обвинительный материал против полицмейстера Аршаулова, бывшего пристава. В нем говорилось о взяточничестве и самодурстве полицейского чина, который в течение длительного времени гнул «свою линию удобств и выгод». Здесь же приводились даты, лица, адреса свидетелей. Обыватели зашевелились — Аршаулова знали в городе все — и неизвестно, чем бы завершилась эта история, возможно, и пришлось бы властям взять под стражу блюстителя порядка, если бы Аршаулов не догадался умереть — сразу после выпуска этого листка. Так закончил жизнь человек, убежденный полицейский и… неудавшийся литератор Петр Петрович Аршаулов. Им было написано много. Драма «Фатима», «Воспоминания русского офицера о Турецкой кампании 1877–1878 гг.», «Из жизни Сибирского темного люда, очерк о приисковой жизни под названием «Бунт»… Главной же драмой стала для него его собственная жизнь.