Юрий Щеглов - Бенкендорф. Сиятельный жандарм
Ростопчин судорожно искал виноватых и тратил массу времени на бесполезные поиски и ложные доносы. В ведомстве Ключарева ростопчинская полиция задержала чиновника, который посредством писем распространял страх и безнадежность внутри империи. Говорили, что он франкмасон и мартинист. Тайно арестовали надворного советника Дружинина — начальника экспедиции иностранных газет. Он симпатизировал Верещагину и всячески мешал Ростопчину расправиться с невинным.
Постепенно Бенкендорфу становилось ясно, что дело Верещагина — фальшивка. Но он, конечно, никак не мог вмешаться.
Чего только не изобретал Ростопчин, чтобы доказать императору Александру существование многочисленных внутренних врагов. За неимением тогда евреев под рукой репрессии обрушивались на кого угодно — без разбора. Студента Урусова засунули в сумасшедший дом за болтовню, приписав крепкий успокоительный душ и горькие микстуры, — авось одумается. Актера Сандунова отправили в Вятку за ужимки и острые шуточки. В первой декаде июля купца Овернера погнали в Пермь, а некоего Реута — в Оренбург. Но они еще отделались пустяками. В конце июля под плети подвели мсье Турнэ, в конце августа немца Шнейдера и француза Токе тоже присудили к плетям и ссылке в Нерчинск за лживое пророчество, будто Наполеон отобедает в Москве не позднее середины месяца.
— Как же так? — восклицал Ростопчин. — Обед они назначили на пятнадцатое августа, а сегодня двадцатое, и никакого здесь Наполеона! На кобылу их, мерзавцев!
Он был уверен, что ненависть к врагу, разжигаемая подобным образом, поспособствует организации отпора. Людей хватали направо и налево по указке полицейских агентов вроде вечно пьяного Яковлева и его отвратительной шайки.
Все-таки недаром Бенкендорф, возвратившись из Парижа, составил проект честного жандармства. Будь в Москве полиция поприличней, многих бы казусов удалось избежать. Бенкендорф учел печальный опыт и запретил частный розыск, самосуды и безосновательные аресты, нарядив специальные команды пресекать малейшие беспорядки и препровождать подозреваемых к обер-полицеймейстеру для дальнейшего разбирательства. Если бы не деликатная политика Бенкендорфа, Москва превратилась бы в огромное Лобное место, где суд творил бы всякий, кто считал себя сильнее, и счеты сводились бы безжалостно.
Дело Верещагина показало Бенкендорфу, что не всегда соблюдение формальностей служит дорогой к истине и справедливости, хотя без него — без соблюдения — не обойтись. Нужен закон, хороший полицейский закон и честные исполнители.
— Я не согласен с самим ходом процесса, — говорил Бенкендорф Волконскому и Шаховскому, с которыми почти ежевечерне ужинал. — Магистрат выразил мнение, что государственного изменника следовало бы казнить смертью, но за отменой оной пришлось прибегнуть к иному наказанию. Подобное суждение может выносить обыватель, но не власть.
— Конечно, это не юридическая постановка вопроса, а простая попытка надавить на высшие инстанции в угоду неистовству черни, — сказал Волконский. — И ничего больше!
Шаховской с ними не согласился: война в России требует жестокости. Если доказано, что изменник, — пожалуйте в каземат!
Первый департамент палаты уголовного суда утвердил приговор. Девятнадцатого августа Сенат определил наказать Верещагина двадцатью пятью ударами кнута и, заклепав в кандалы, сослать на каторгу. Битье кнутом Ростопчин прибавил от себя, хотя Сенат признал, что прокламации не нанесли ни малейшего вреда, — одна ветреность мыслей и желание похвастаться новостью. Однако Ростопчин по неизвестной причине жаждал гибели неосторожного юноши. Падение Верещагина воображалось им как торжество над всем франкмасонством. Приговор оправдывал любые бесчинства, учиненные губернатором, назначенным на пост только потому, что громче остальных кричал о ненависти к французам, любви к отечеству и велел снести бюст Наполеона в отхожее место, о чем повествовал в мельчайших подробностях всем и каждому. Толпа приветствовала Ростопчина, он был понятен и постепенно стал ее кумиром. Она ведь ведать не ведала, что в прошлом — лет десять назад — этот самый русский из русских, изъяснявшийся исключительно по-французски с женой-католичкой, ратовал за союз с Первым консулом.
Бенкендорф относился с известным недоверием ко всем фортелям московского главнокомандующего, результаты деятельности которого ему довелось отчасти расхлебывать.
— Вы только подумайте, во что он пытался втянуть государя! — возмущался Бенкендорф. — Он просил издать указ о казни Верещагина через повешение и, чтобы утишить совесть монарха, пообещал, что никакой казни не будет, несчастного он заклеймит у виселицы и затем под конвоем отправит в Сибирь. Каково?!
Ростопчин действительно писал царю: «Я постараюсь придать торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован».
— Да ведь это пытка! — презрительно бросил Волконский. — Пытка, и ничего больше!
Шаховской, ощущавший себя русским не менее Ростопчина, отреагировал в соответствии с профессиональными склонностями:
— Какой гнусный театр! Какая подлая комедия! В этом есть что-то не русское, а неизбывно золотоордынское. А вдруг он и в самом деле потомок Темучина?!
— Слышал бы его сиятельство, — рассмеялся Бенкендорф. — У графа, кроме московского имени, все остальное нерусское и вдобавок жена по департаменту иностранных исповеданий.
— Вот ты рассказывал на днях о высылке иноземцев из Москвы и упомянул некоего Турнэ?
— Да.
— А тебе известно, кто он? — спросил Шаховской.
— Да нет. Француз какой-нибудь.
— Ну, во-первых, он не француз, а бельгиец. И позже я, как опытный гурман, вспомнил, что Турнэ держал в Москве популярный ресторан. Ростопчин пригласил его к себе в повара за крупный гонорарий.
Бенкендорф и Волконский изумились.
— Взял он его перед уходом из Москвы в плети и сослал в Сибирь едва ли не за то, что Турнэ якобы злорадствовал по поводу бедствий, обрушившихся на Россию.
— Да, прав государь, посчитав после таких художеств, что Ростопчин не на своем месте, — сказал Волконский.
— Однако кое-кто думает, что Ростопчин поступал вовсе не глупо или, скажем так, не всегда глупо, — возразил Шаховской, нетвердый в собственных мнениях.
— История рассудит. А пока надо утишить взбаламученное море и избавить Москву от эпидемий. Кругом разбросаны десятки тысяч трупов людских и лошадиных, — поделился тяжелыми заботами Бенкендорф.
И среди всякой падали и нечистот в какой-то канаве догнивало тело умерщвленного юноши, павшего жертвой себялюбия и воинствующего национализма, ничего общего не имеющего с истинным русским патриотизмом.
В первых числах сентября Москву затопили подонки общества. Уголовные преступники и колодники вырвались на свободу, а частью были выпущены из острога по чьему-то приказу. Власть в столице испарялась по мере приближения Наполеона. Квартальные смылись прежде начальства. Начальство ощутило себя одиноким и тоже навострило лыжи. Все взоры были обращены к Ростопчину. Эвакуацию он проводил тайно, вывозил продовольствие, пожарный инвентарь, под покровом темноты отъезжали крытые повозки с государственными ценностями и архивами. Меньше прочего его беспокоили живые люди.
Поразительное качество русского начальства на протяжении веков!
— Люди ноги имеют — сами уйдут, когда надо, — говорил Ростопчин Обрезкову. — Главное, чтобы не вспыхнула паника. Паника начнется — Бонапартишка нас голыми возьмет.
Другая вековая боязнь — паника. От нее спасались обманом. Ростопчин очистил хранилища, запечатал и отправил денежную казну, а вслед за ней — Патриаршую. Москва лишилась оружия, пушек и боеприпасов. А в афишках Ростопчин издевался над трусами и беглецами. Он издавал приказы, запрещавшие уезжать и вывозить личное имущество, клялся и божился, что будет защищать каждый дом и каждую улицу до последней капли крови, хотя знал, особенно после Бородинского сражения, что Москву не удержать, и что огонь ее уничтожит, и что в нем погибнут тысячи мирных граждан, несчастных раненых, стариков и детей, не обладавших ни силами, ни средствами для бегства. Подобный двойственный подход погубил историческую репутацию Ростопчина и стер в памяти потомства то благое, что он совершил. Люди увидели его неискренность, и никакие ссылки на отсутствие другого выхода не вызывали понимания — каждому хотелось выжить, и каждый имел на то право.
Чтобы спасти Россию, мало ненависти к врагу, нужна и большая любовь к людям, ее населяющим. А так получилось — баш на баш!
Наполеон бежал из Москвы. Войско скелетов потянулось по Смоленской дороге. Но и в столице пролилось столько слез, что никаким мерилом не измерить.