Юрий Щеглов - Бенкендорф. Сиятельный жандарм
Казалось, что он расстается с ней навсегда.
О мародерстве разного рода
Бенкендорф пригласил старика Верещагина к столу, заваленному донесениями, отчетами и сводками, и взял у него из рук новое прошение, в котором отец несчастного юноши настаивал на повторном разборе обстоятельств происшествия и возвращении покойному сыну доброго имени. Бенкендорф внимательно прочитал бумагу и пообещал передать ее в Петербург. Здесь полезно соблюдать известную осмотрительность. Все дело сына Верещагина от начала до конца — это Ростопчин, и ничего больше. Это понимание Ростопчиным патриотизма и его практическое воплощение в организации и сплочении русских людей для отпора иноземным захватчикам. Дело Верещагина чрезвычайно важно с политической точки зрения. Оно прообраз массы подобных явлений и в каком-то смысле положило начало целому периоду преследований в России, пробив себе дорогу через весь XIX век в век XX. Несмотря на то что дело Верещагина неразрывно связано с личными интересами Ростопчина, оно выходит далеко за их рамки. Ростопчин также — это пожар Москвы, великая и неоцененная трагедия мирового масштаба, гибель десятков тысяч ни в чем не повинных людей, исчезновение несметных богатств — товаров, денег, имущества, дивная и кровавая мистерия, направившая судьбы народов Европы в новое, неведомое русло. Не только Бородино, но и пожар Москвы в большой мере изменили ход Отечественной войны, и кто знает, что ждало бы Россию, если лы древняя столица за три-четыре дня не превратилась в груду обугленных развалин. Да, Ростопчин — это пожар Москвы, это яростная, отчаянная, смертельная ненависть к захватчикам, к тем, кто незваным явился на чужую землю. Пожар Москвы оставил после себя очень мало имен. Даже образованные люди не назовут более десятка. Одно из них, почти забытое, — Верещагин. Если бы не краткая сцена в «Войне и мире» Льва Николаевича Толстого, дело Верещагина давно бы кануло в Лету. Но такова уж сила зверского и не к добру плодотворного события — оно дождалось своего часа, как-то отделилось от Ростопчина и обрело способность пролить свет вообще на русскую жизнь.
— Все так! — говорил вечером Волконский, когда первые впечатления от злодеяний Великой армии немного улеглись. — Все так! Но что за человек сам Ростопчин? И почему история для великого и страшного деяния выбрала столь искаженную и отнюдь не величественную фигуру?
— А кого она должна была выбрать — тебя, меня, Бенкендорфа? — мрачно спросил Шаховской, совершенно подавленный тем, что творилось вокруг. — В алтарь Казанского собора втащили мертвую лошадь и оставили там на месте выброшенного престола. Даву устроил спальню в Чудовом монастыре, опорожнялся в ночную вазу там же. Столы устилали парчовыми ризами. Зачем? Кто это совершил? Пленные французы в один голос твердят — не мы! Вестфальцы и баварцы. Или поляки! Ну да вранье все, что теперь говорится. И французы тоже. И главные виновники — французы. Кто расстреливал людей у стен Кремля? Они! Поднаторели в революцию на убийствах! Тебе легче от того, что испоганил твою святыню какой-нибудь итальянец, Серж?
— Нет конечно.
— Они, между прочим, христиане. Евангельские истины для нас общие. В Архангельском соборе пол залит грязным вином по самую щиколотку. Мало того, что закатили туда с десяток бочек, так еще выбили днища. Уж не татары или турки постарались, не магометане поганые, а лютеране какие-нибудь или кальвинисты, а то и паписты — культурные европейцы. Как теперь сунуться к русскому человеку с рассуждениями о цивилизаторской роли Европы?
— Мне доложил полицейский офицер Бахарев, что некая известная, быть может, особа, госпожа Обер-Шальме, устроила там кухню, где готовились блюда для Бонапарта, — сказал Бенкендорф. — Кто такая эта Обер-Шальме? Содержательница ресторана?
— Модистка, — ответил Волконский, хорошо знавший московский быт.
— Да, модистка, — подтвердил Шаховской. — У нее магазин находился между Тверской и Большой Дмитровкой в переулке. При графе Гудовиче занимала первейшее место во французской колонии.
— Мы разбранили Ростопчина за жестокость и за то, что он выгнал русских французов из Москвы, — отозвался Бенкендорф. — Браним за неуместное рвение.
— Да как с ними было иначе поступать?! — удивился Шаховской.
— Вспомню, что говорил Фигнер, — сказал Волконский. — И тем не менее я не думаю, что действия Ростопчина надо полностью оправдывать.
— Но почему?..
— Да потому, что у него вражда к Бонапарту превосходно совмещалась с сугубо личными, а не государственными, державными целями, — объяснил свою позицию Волконский.
— Но имение Вороново он сжег дотла, чтобы сравняться с теми, кто понес ущерб. Разве это не благородно? — напомнил Бенкендорф.
— Отчасти. Русские забывчивы. Авось и простят ему многочисленные промахи.
— Давайте-ка спать, — предложил мудро Шаховской.
И они, расположившись на лавках и закутавшись в шинели, заснули быстрым тревожным сном, готовые каждую секунду вскочить и схватиться за оружие.
Постепенно Бенкендорф довольно ярко вообразил картину происшедшего в Москве и в общих чертах разобрался в верещагинской, намеренно кем-то запутанной истории.
В один из вечеров он поделился выводами с Шаховским:
— По-моему, Ростопчин много посодействовал огню, но считать его единственным создателем сего сюжета нельзя. Он не тот человек, чтобы нести на себе весь груз ответственности. Глупая история с зажигательным шаром о том с непреложностью свидетельствует. Он понимал, что шар — обман и чепуха. Иначе и представить нельзя. Франсуа Леппих не в состоянии был ввести его в заблуждение до такой степени. Чигиринов доложил, что Леппих отпетый лгун. И вообще, проект пожара не являлся тайной. Просто мало кто верил в осуществление.
— А Ростопчин верил! — воскликнул Шаховской. — Как губернатор, он лучше прочих знал возможности поджигателей. И после Смоленска не скрывал того от государя.
— Кто решится признать: я отдал приказ поджечь Москву? — спросил друзей Волконский. — Без пожара — удалось бы прогнать Бонапарта из города?
— Полагаю, что нет. Во всяком случае, война затянулась бы на годы, — ответил Бенкендорф.
— Тут штука, мне кажется, проще, — сказал Шаховской. — Нужен ли был пожар Наполеону? — И сам себе объяснил: — Ни в коем случае. Разве возможно зимовать в полностью разрушенной Москве? Его солдаты всегда зимовали в тепле и холе. Европейские народы, которых он держал в узде, всегда предоставляли наилучшие условия. Завоевательные войны и мародерство — нераздельны!
— Французы тоже внесли вклад в уничтожение города, — сказал Бенкендорф. — Я располагаю точными сведениями.
— Понятное дело! Огонь, грабеж и насилие смешались в кучу, и те, кто не сумел спокойно воспользоваться взятым в бою, с еще большим ожесточением губили окружающее. Вот правда! Вот где истина! — заключил Шаховской.
— Наполеон ввел в город сто тридцать тысяч солдат, и все они в той или иной степени стали мародерами.
— Ну уж и все, — усомнился Волконский. — Разное бывает мародерство!
— Да, все! — настаивал Бенкендорф, — Да, все! Или мародерами, или расстрелыциками. Какое-то время они гасили пожары, но потом им надоело. И повсюду царили ложь, обман, насилие. Я ведь допрашивал русскую администрацию, созданную по приказу Мортье. Русские люди — мужики, подмосковные крестьяне, городская чернь, развращенные кто кем: собственными барами или пришлыми разбойниками, явились тоже сюда на пепелище, как последние тати, на поток и грабеж. Они хотели поживиться тем, что осталось. Не пропадать же добру! При сильной полицейской власти этого бы не случилось. Полиция сумела бы предотвратить буйство.
— Какая тяжелая картина, — сказал Волконский. — Какое тяжелое время! Я не представляю себе, чтобы свободные фермеры в Англии направились в Лондон с одной только целью: поживиться чужим имуществом!
— Ими не торговали, как борзыми щенками, — сказал Шаховской. — Глас августейшего монарха: «Потушите кровию неприятельской пожар московский!» — достиг наших ушей, и вот столица столиц лежит хоть и в руинах, но свободная от постоя врага у его ног. Куда направим наши стопы? Что теперь?
— Да ничего, — усмехнулся Бенкендорф, — Еще не успеет крепко схватиться снег, как я приведу здесь все в порядок, очищу кварталы и окрестности, выкурю из щелей застрявших там французиков, засажу в кутузку разгулявшуюся воровскую шатию, а Москва сама начнет строиться, и вырастут здесь дома, как грибы на солнечной поляне после дождя.
— Немец есть немец, — заметил Шаховской. — Он вечный романтик! Смотри, как бы Бонапартишка не возвернулся и не выпихнул тебя отсюда обратно в курную избу на Можайке!
Охота на франкмасонов