Анатолий Хлопецкий - Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая
За день до отъезда поздним вечером я услышал осторожный стук в окно. Это был не Чанг, но лицо, прижавшееся к стеклу, было мне знакомо, и я отворил дверь поручику Полетаеву.
Войдя, он бросил прямо на пол свою лохматую маньчжурскую папаху и, не глядя на меня, молча положил на стол две блестящие металлические вещицы. Я сразу узнал и отцовский докторский молоточек, и овальную коробочку, в которой мама хранила шприц.
Я зажал себе обеими руками рот, чтобы не закричать, хотя вряд ли хоть один звук вырвался бы из моего стиснутого судорогой горла.
– Я был там, – глухо сказал он, отвечая на мой невысказанный вопрос. – Я знал, за кем мы гнались. Но пули были не мои! – вдруг крикнул он. – Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!
Я все так же молча не спускал с него глаз. Я понимал, что он может и меня убить, что он безумен в эту минуту. Но мне было совершенно не страшно. Я видел его дрожащие длинные пальцы и представлял, как эти пальцы роются в том, что осталось от сгоревшей машины, и он вытирает их и свои находки вот этой лохматой папахой…
Я не знаю, чем разрешилось бы это наше противостояние, но под окном вдруг отчетливо захрустел песок и Полетаев рванулся к двери. Во дворе раздались выстрелы. Через несколько минут в распахнутую дверь вошли Чанг и стрелок из охраны КВЖД.
– Ушел гад, – кратко сообщил стрелок.
Они остались со мной на ночь, а я долго не мог уснуть. На столе поблескивали врачебные инструменты родителей, но они уже не могли сделать сильнее мое горе – вероятно, оно уже достигло своего предела: того скорбного бесчувствия, когда дальше надо либо преодолевать его, либо навсегда уходить от него в безумие и беспамятство. Но я был очень молод и в глубине души чувствовал, что должен с этим справиться.
* * *Как ни странно, лежа без сна, я думал о поручике Полетаеве: о том, как он уходит сейчас, крадучись, словно зверь, ночными дворами… Думал о том, как, не сумев впустить в свою душу прощение Господне, он и в самом деле утратил Божий образ и стал зверем…
И… в эту ночь я молился. Да – я молился за его заблудшую душу, за то, чтобы Господь помог вернуть человеческий образ тому, кого я когда-то называл «дядей Сережей». У меня в ушах стоял его крик: «Я в них не стрелял, слышишь?! Это был не я!» – и мне хотелось верить, что это кричала его проснувшаяся совесть, что он не остался закрытым для покаяния.
На другое утро я уже покинул Харбин. Как оказалось, навсегда.
Жизнь, сделав еще один оборот, снова начиналась для меня с нуля. Приехав, я обнаружил, что во Владивостоке у меня не осталось ни одной родной души: не было Ромася, которого со всей госпитальной командой и лошадьми перевели в Хабаровск.
Не было уже в живых и отца Алексия, к которому я прежде всего кинулся по приезде.
Оставалось идти в штаб полка, при котором меня, в виде исключения, несмотря на несовершенные лета, оставили ординарцем. Я поселился в казармах. В свободное от службы время я отыскал на кладбище могилу отца Алексия. Она была ухожена – видимо, его прихожане помнили своего батюшку. Я стал наведываться туда в те дни, когда одиночество и тоска особенно сильно брали меня за душу.
В один из таких дней я сидел на скамейке возле могилы, бездумно глядя на выкрашенный голубой краской деревянный крест, который почти сливался с голубизной летнего неба. Вдруг послышались шаги, к моим ногам упала чья-то тень. Я поднялся и увидел возле ограды крупного бритоголового человека, который, в свою очередь, с некоторым недоумением изучающе смотрел на меня.
* * *– Кем он вам был? – наконец спросил незнакомец, кивнув головой в сторону могилы.
– Второй отец, – не задумываясь ответил я и тут же подивился про себя нечаянной правде своего ответа. Отец Алексий и в самом деле был вторым, а доктор – третьим моим отцом. И вот теперь нет на свете всех троих…
Незнакомец, видимо, как-то по-своему понял мой ответ, потому что не удивился ему и задумчиво произнес:
– Да и мне, в общем-то, тоже. Вторым, духовным, отцом.
Мы оба не стали дальше расспрашивать друг друга и выяснять то, что показалось неясным.
– Василий Ощепков, – представился он. И, видимо, прикинув мой возраст, добавил: – Василий Сергеевич.
– Николай Мурашов, – в свою очередь назвался я. Мы пожали друг другу руки, но, видимо, мои имя и фамилия ничего ему не напомнили. А я вообще видел его впервые, и потому нам обоим оставалось только разойтись или потихоньку начать углублять наше знакомство.
Незаметно для себя мы выбрали второй путь: с кладбища мы возвращались вместе. Идти решили пешком, несмотря на большое расстояние и зазывные звонки обгонявших нас трамваев.
По дороге Василий Сергеевич выяснил, что во Владивостоке я недавно, хотя прежде и живал тут. Не вдаваясь в подробности, я сказал ему, что в городе, да, наверное, и на всем белом свете, я совсем один. Он сочувственно взглянул на меня и предложил:
– Ну что ж… Считайте, что теперь у вас появился знакомый. А по отцу Алексию так мы даже вроде как и родня.
Василий Сергеевич сказал, что встретиться с ним, если возникнет такое желание, можно в спортивном зале по улице Корабельной, дом 21: «Помните – такое невысокое здание в стиле модерн?» – и спросил, как я отношусь к восточным единоборствам.
Я оживился и с увлечением стал ему рассказывать про уроки Чанга. Но он как-то рассеянно слушал меня.
– Так вы приехали из Харбина? – задумчиво спросил он. – А в двадцать четвертом году вы там жили? – И, получив утвердительный ответ, добавил: – Мы могли еще там встретиться. Так вы придете в спортзал? К себе домой я вас не приглашаю: живем в тесноте, и у меня серьезно больна жена. А на Корабельной я буду вести занятия на шестимесячных курсах инструкторов дзюдо – меня пригласил губернский Совет физической культуры.
* * *Даже моего небольшого жизненного опыта хватило тогда, чтобы понять, что этот молодой еще и, по-видимому, очень добрый человек переживает сейчас не лучшую полосу своей жизни. Что-то угнетало его, он носил в себе, казалось, какую-то тяжесть и, может быть, разговор со мной немного отвлекал его от собственных невеселых мыслей.
Через некоторое время мы обнаружили, что, не сговариваясь, направляемся к тому храму, где служил отец Алексий и на паперти которого он когда-то нашел меня – загнанного, голодного, хромающего волчонка…
Я уже знал, во что превратили церковь, и все же картина запустения снова резанула меня по сердцу. Хмуро молчал и мой спутник.
«Может быть, все это разорение от нашей бедности?» – подумал я. Мне невольно вспомнились сказанные когда-то доктором слова, что Советская страна стоит сейчас одна против всего мира, а данайцев, дары приносящих, приходится тоже опасаться как коварных врагов. Наверное, я сказал об этом вслух, потому что Василий Сергеевич внимательно посмотрел на меня и неожиданно сказал:
– Знаете, Коля, что я вспомнил, услышав ваши слова и глядя на этот храм? Где-то в вашем возрасте я услышал одну японскую сказку… Хотите, расскажу?
И не дожидаясь моего согласия, негромко начал:
– У одного японского крестьянина во дворе его деревенского дома росло старое ореховое дерево, посаженное еще предками. Такой обычай был в этой деревне. Как-то получилось так, что с годами все это крестьянское хозяйство, как говорится, стало крутиться вокруг этого дерева: молодые побеги шли в пищу людям и на корм скоту, из орехов давили масло и себе, и на продажу. Из тонких веток плели циновки и корзины. И даже сухая листва годилась на подстилку.
Так и шло год за годом, до тех пор пока не выдались друг за другом несколько неурожайных лет. Урожай орехов стал совсем мизерным, часть ветвей подсохла и в непогожие дни уныло скрипела над самой крышей крестьянского дома. Рассердился крестьянин, что не получает от дерева прежних благ, и закричал жене: «Не пора ли нам спилить это совсем бесполезное дерево? Хоть дров запасем на зиму».
Сказано – сделано. Только после того, как дерево было спилено, дела пошли еще хуже: пришлось сократить стадо коз и овец, потому что совсем нечем стало его кормить; нечего было везти на базар на продажу, и даже похлебку из бамбуковых отростков не заправить было хотя бы капелькой орехового масла.
И в довершение всего двор крестьянина стали обходить соседи: они не скрываясь говорили, что, срубив дерево предков, он навлекает несчастья на всю деревню. А раз так – нечего помогать ему и его семье: пусть лучше совсем убираются отсюда.
Расстроенный, крестьянин пошел в ближайший монастырь и спросил настоятеля:
– Скажи мне, мудрый человек, в чем я провинился перед людьми?
– О, за тобой есть три самые большие вины, – ответил мудрый монах. – Во-первых, ты посягнул на то, что вся деревня считает святыней, – на наследие предков. Это святотатство. Во-вторых, люди обвиняют тебя в гордыне: ты ведь ни у кого не спросил, как плодоносит остальной орешник в вашей деревне. А не сделал ты этого потому, что не хотел, чтобы люди поделились с тобой своим урожаем. Ведь ты привык надеяться только на себя. А еще, в-третьих, твоя вина в том, что тобой двигала жадность: ты испугался, что помощь потом придется возмещать сторицей, а ты не хотел отдавать другим ничего из своей собственности. Ни одного ореха. Так и вышло, что не люди оттолкнули тебя, а ты сам исключил себя и свою семью из их сообщества.