Олег Фурсин - Барнаша
Это заявление вызвало больше, чем недоумение, оно возмутило их. Но в этом человеке по имени Иисус было столько достоинства, спокойствия и даже определенного величия, что спорить никто не решился. И потом, он обладал силой, которой не было у них. Если это была сила демоническая, а в этом никто из присутствующих не сомневался, то где уверенность, что он лишь исцеляет? А если может насылать болезни, то надо ли гневить его?!
Симон обозрел своих гостей. На лицах растерянность, недоумение и непонимание, у многих — гнев. Но все молчат. Говорят, промолчали и Ханан с Каиафой, когда нечто подобное он говорил на дворе храма. Вместе с ними промолчали и аристократы, военачальники, сановники, священники, левиты — все те, кто был непримиримыми врагами фарисеев, все саддукеи[231]. Все, кто грелся когда-то в солнечном блеске хасмонеевых князей[232], а теперь — династии Иродов, и не боятся даже самого Бога! Что же такое в этом человеке, что его не преследуют, не гонят, не казнят? От князя бесовского может быть дана такая сила, не иначе…
— Шим’он, — вновь раздался глубокий и спокойный голос. — Помышление сердца твоего несправедливо. Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его? [233]
Можно ли любить того, кто читает в сердце твоём, как в открытой книге? Только тогда, если помыслы твои чисты, и тебе не надо краснеть за них. Симон уже ненавидел этого своего гостя всем сердцем. И понимал — слишком много дано этому человеку. Никогда, никогда он не положит свои сокровища к ногам фарисеев. Будет делиться с каждым прохожим этими сокровищами. Но не с Симоном и теми, кого Симон представляет.
Но многие из гостей ещё не понимали. И вот, один из них, ещё молодой, увлекающийся, подскочил с блеском в глазах с места, где возлежал, и обратился к Иисусу с просьбой:
— Равви! Хотелось бы нам видеть от тебя знамение!
Долгая стояла тишина. Иисус поначалу улыбнулся этому блеску в глазах, выражавшему страстное желание молодого сердца. Он узнал того, кого не раз видел в толпе своих почитателей. Но остальные! Эти жадные, напряженные лица, на которых одновременно было недоверие и напряженное ожидание чего-то, и страх, и презрение, но только не вера, разочаровали его. Словно размышляя про себя, тихо, почти не слышно, произнес он:
— Род сей лукав; он ищет знамения: и знамение не дастся ему…[234]
Он говорил ещё, возможно, что-то нелицеприятное, и, наверное, Симон возразил бы, но как-то вдруг стало не до того. Сегодня был трудный день у Симона, день, когда Господь поистине испытывал терпение одного из лучших своих слуг. Нет, дом его был открыт для многих. Хотелось ли этого Симону или нет, но щедрым и гостеприимным ему приходилось быть, это было частью тщательно создаваемого им образа самого себя. Гостеприимство — добродетель весьма важная для фарисея, что поделаешь. Он, как Иов[235], мог сказать Господу, посылавшему ему одно испытание за другим сегодня: «Один ли я съедал кусок мой, и не ел ли от него сирота?.. Странник не ночевал на улице; двери мои я отворял прохожему»[236].
И вот очередная неприятность, да просто беда, что уж говорить. В его почтенный дом вошла женщина, и какая женщина! Её присутствие было не просто нежелательно, оно было даже противно!
Между тем, как же она была красива, Мария из Магдалы, в тот день! И даже не потому, что открыла плечи и распустила волосы по оголённым этим плечам, не озаботившись прикрыть их перед лицом весьма и весьма достойных и благочестивых мужей. Не потому, что лицо её было приукрашено всеми теми способами, что жрицы Ашторет не стеснялись применять, — где-то побелить, где-то подчернить, им, бесстыдницам, ведомы многие секреты, которые обычную женщину превратят в демона, во вторую Лилит[237]. Все эти уловки сегодня были не нужны ей, хотя оскорбленный до глубины души её приходом хозяин дома с огорчением отметил, что взгляды многих присутствующих так и потянулись к её лицу, плечам, бурлящему водопаду волос. И мало, мало, совсем мало было в их глазах благочестия!
Сегодня она была прекрасна, поскольку светилась изнутри. Вся она была — порыв, радость, счастье! Сумасшедшим светом сияли глаза, и шла она от порога до ложа, где был Иисус, недолго, а многим показалось — вечность! Вот так же вечно продолжаются полет чайки в небе над морем, прыжок тигра к убегающей жертве, восход солнца изо дня в день. Не остановить бег женщины к тому, кого она любит, и от бесчисленных повторений этого мгновения в веках прекрасное не исчезает. Оно ложится на лик вечности новым мазком, каждый раз — иным, но неизменно завораживающим, возвышающим душу. Пусть не увидел этого Симон, но кто-то из присутствующих разглядел и запомнил. Слабая улыбка тронула губы Иисуса. Он смотрел на неё, безразличный ко всему вокруг, словно она осталась в это мгновение единственным живым существом на свете. И она, остановившись перед ним, вряд ли видела кого-нибудь, а если и осознавала присутствие, то ей это было неважно. Опустившись на колени возле его ног, пожалуй, даже не опустившись, а упав на колени, словно счастье отняло у неё последние силы, она припала к его ногам, и слезы закапали из глаз её на неотмытые, пыльные ноги. Он попытался поднять её, потерявшись, и не мог, а она всё плакала, и улыбалась при этом, и шептала непослушными губами: «Я ушла, я ушла насовсем, как ты хотел! Примешь?» И никто, никто этого не слышал, ведь у неё просто пропал голос, а он услышал бы её, будь она даже немой!
В руках Марии был алебастровый сосуд, по-видимому, с благовониями. Симон успел мельком подумать, что это примета их занятия, ещё один способ быть привлекательными. Как будто благовония могут быть предназначены для этих низменных, грязных существ, прикосновение которых оскверняет! Смеясь и плача, не слушая Его тихого успокаивающего шепота, она разбила сосуд, небрежно и щедро вылив всё драгоценное содержимое на его ноги, и стала оттирать их собственными волосами. С холодным неодобрением и даже отвращением смотрел на них обоих уязвленный в самое сердце Симон.
«Если он был бы пророком, он знал бы, что это за женщина, — роем неслись мысли, обгоняя одна другую. — Если бы он знал, он отбросил бы несчастную тварь, от прикосновения которой следует отмыться. И очистить даже дом от скверны, в нём пребывающей».
Горящий каким-то лихорадочным огнём взгляд Иисуса оторвался от Марии. Он обжег им Симона. И пусть фарисей после никогда не признавался в этом кому бы то ни было, он знал: Иисус услышал его. Он обратился к хозяину:
— Шим‘он, я имею нечто сказать тебе.
Напрягшись, натянуто и фальшиво, фарисей отвечал тому, кого презирал:
— Скажи, равви.
— У одного заимодавца было два должника: один должен был пятьсот динариев, а другой пятьдесят. Но как они не имели чем заплатить, он простил обоим. Скажи же, который из них более возлюбит его?
Удивившись неуместности подобного вопроса, Симон всё же ответил — как будто это было важно сейчас, когда они все находились в подобном позорном состоянии!
— Думаю, тот, кому более простил.
— Правильно ты рассудил.
Иисус помолчал. Рука его опустилась на голову той, что вызывала столь противоречивые чувства у присутствующих мужчин — мужского извечного влечения, усиленного доступностью женщины, и брезгливости — усиленной, как ни странно, той же доступностью….
— Шим’он, видишь ли ты эту женщину?
Видел ли он! Ему казалось, что видел, и не одну только женщину, а ещё и легион неприятностей, которые она принесла в благопристойный, его, Симона, мир!
— Я пришёл в дом твой, и ты воды мне на ноги не дал; а она слезами облила мне ноги, и волосами головы своей отёрла. Ты целования мне не дал; а она не перестаёт целовать у меня ноги. Ты головы моей маслом не помазал, а она миром помазала мне ноги. А потому сказываю тебе: прощаются грехи её многие за то, что возлюбила много, а кому мало прощается, тот мало любит…
Холодное и себялюбивое лицемерие мужчины встретилось в тот день в доме у Симона со страстностью женщины и её любовью. Вопиющий грех и воинствующая благопристойность. Выбор был за Иисусом. Он выбрал любовь.
47. Иисус в семье Кифы
Этого мгновения он откровенно боялся. Привести в дом Учителя, приютить его в этом шумном гнезде, где жена и тёща, дети, беспомощный отец, и бесконечные раздоры, недоразумения. Он не мог надеяться на минуту спокойствия, даже для себя самого, а если в доме появится посторонний… Однако что оставалось делать? Наставник не намекал, не просил, он сказал просто и ясно:
— Кифа, сегодняшнюю ночь я проведу под твоим кровом. Мы идём в Кфар Нахум.
Можно ли было ослушаться Учителя? Он ведь не спросил разрешения, оно ему не требовалось. За время, что они были рядом с ним, сколько раз двери распахивались перед Наставником, и значит — Его учениками? Их встречали, кормили и поили. Им кланялись, и перед ними упадали ниц, благодаря за чудеса исцелений, за откровения Его учения. Его отсвет падал и на них, и было приятно ощущать себя значимым, окружённым почётом. Рыбная ловля как-то подзабылась, теперь они были все ловцами человеков, и это оказалось куда как более приятно. И Симон не грустил о прошлой жизни. Впрочем, как и о жене, а уж тем более о тёще. Он удачно сбросил с себя бремя забот, он обретал Царствие Небесное. А Царство поважнее забот о тёще. Но теперь именно данное обстоятельство пугало. Тёща придерживалась иного мнения по этому поводу. И Симон знал, что на каждом перекрёстке Капернаума сварливая баба честит своего зятя самыми последними словами.