Олег Фурсин - Барнаша
Симон вернулся до захода солнца. Выпрыгнул из тяжело нагруженной лодки, с трудом вытащил её на берег. Выбросил на берег сеть, прорванную в нескольких местах. Его старший сын, Иоанн, видевший возвращение отца с кровли дома, уже бежал на помощь. За ним поспевали младшие, радостно перекликаясь друг с другом.
— Рыба! Отец наловил много, много!
— Улов богатый, хватит на еду, и на продажу!
Кто-то тащил к дому сеть — сушить, и на починку. Кто-то уже выбрасывал на берег рыбу, и точил нож, готовясь к потрошению, к солению и жарению, радуясь предстоящему пиршеству. Удивлённые вестью о богатом улове, привлечённые криками, спешили к лодке Симона рыбаки, что занимались подготовкой к завтрашней ловле. Словом, народа на берегу собралось немало. В дверях дома появилась старая женщина, что была матерью его жены, растила его детей, и была его, Симона, первым врагом. Она приставила руку ко лбу козырьком, пытаясь разглядеть, что там, на берегу, делается, и, кажется, даже улыбалась. Симон улыбнулся в ответ. Вспомнилась родная его мать, так рано ушедшая из жизни. Вот так же стояла она на пороге дома, защищая глаза рукой от заходящего солнца, улыбаясь им, отцу и сыновьям, возвращавшимся с ловли. Он вспомнил об этом без грусти, легко. На сей раз не помянул тёщу недобрым словом, не упрекнул про себя, что старуха живёт, а вот мать — та давно умерла.
Не спеша шёл по берегу Учитель. Шёл своей лёгкой походкой, какой Симон не встречал ни у кого. Не шёл — плыл над землёй, едва касаясь её ногами. Вот в Иерусалиме, на пасхальной службе в храме, Симон издали видел первосвященника Каиафу. Тот был исполнен величия и вместе с тем презрения ко всему окружающему. И тяжёл был его шаг, и отпечатывался на земле глубокими следами. Словно раны оставлял на лике матери-земли грузный Каиафа. Иисус был лёгок, почти невесом для этой же земли.
И вот уже дошёл, смотрит на Симона. Улыбается он редко, но когда так смотрит на тебя — чисто, светло, — кажется, улыбается. И почему-то вокруг все замолкают, все смотрят в это просветлённое лицо внимательно, даже заворожённо. Словно питаются этим светом, запасаются на долгую будущую жизнь.
Симон наклонился к пойманной им на уду рыбе. Единственной пойманной на уду, остальное он вытащил сетью, что прорвалась от богатого улова. Поднял её над головой. Изо рта у ней торчал серебряный статир. Тетрадрахма — четыре драхмы. По две драхмы на Храм — две Симона, и две Его, Учителя. Как Он и говорил. А что, разве могло быть иначе?
48. Возвращение
Кфар Нахум — это всё ещё родная Галилея. Город большой, куда там Н’цэрету с ним равняться. Богатый и красивый город, и какая бет-ха-кнессет! Иисуса тут встречают тепло. Он здесь — Учитель, Пророк и целитель, которого знают, перед которым преклоняются. В душе он зовёт Кфар Нахум «мой город». Здесь пришло к нему признание людское. Здесь пришла к нему та, что стала радостью жизни. Но и болью — поскольку они всё ещё не вместе. Не может Мирйам стать другой в несколько дней. Не может уйти от Богини, которой нет для него, но которая жива для Мирйам. А он не может быть с той, что не верит ему в главном. Но она ещё придёт, тут не может быть двух мнений. Он видел в её глазах любовь. Любовь, что не знает расставаний. Мирйам ещё не догадывается, но она — его женщина. И придёт к нему рано или поздно. Лучше рано, как можно раньше, даже сегодня. Или завтра! Он тоскует по ней. Она могла бы дать ему то, чего никто на свете дать уже не может, наверное. Чувство дома, очага и тепла.
Кто знает, почему именно сейчас ему, вечному страннику, понадобилась вдруг вся любовь родных и близких? Быть может, потому, что они ему в ней отказали? Который день вспоминается трудное расставание. Никто не протянул руку помощи, а ведь ему, сыну и брату, грозила смерть. Неужели даже мама отпустила его насовсем? Выбросила из души, вынесла, как выносят мусор, ненужные старые вещи. И забывают о них навсегда…
Да, Капернаум — его город. А Назарет сидит в сердце занозой. И при этом зовёт, зовёт к себе. Он так не похож на залитый солнечным светом, омываемый морем Кфар Нахум. С праздничными гуляньями на берегу, с вечерними встречами рыбаков на пристани. Нет в Назарете этого ощущения кипения жизни, её потока, что так завораживает в Кфар Нахуме. Но там осталось его детство. И все-таки, там же мать, и братья с сёстрами. Не они грозили ему смертью, а другие, чужие люди. И он не прав, обвиняя родных. Им тоже пришлось несладко, и им тоже угрожали. Разве что Иаков, он один среди них, кто, пожалуй, порадовался бы его смерти. Он хочет старшинства в семье всей душой. А Иисус — преграда к старшинству, ибо именно он — старший брат. Пусть для него это не важно, и совершенно не нужно к тому же, но Иаков страдает… Быть может, следовало объясниться, разве не это — долг старшего? Зачем вводить в соблазн ближнего своего, если можно открыться, и тем самым — уберечь от соблазна… Объяснить, рассказать им всем, кто он таков… Он так и не успел сказать им это в тот зловещий день, когда его схватили в бет-ха-кнессет, а ведь как хотелось!
Нет ничего удивительного в том, что подобные мысли привели его на дорогу в Назарет в один из дней. Он ушёл в ранние утренние часы из дома Кифы. Ушёл, не предупредив никого из учеников, не объясняя причины ухода. Такое бывало и раньше, он покидал их для уединённой молитвы в окрестностях города — на берегу ли моря, в горах ли поблизости. Пусть не догадываются на сей раз, где он, пусть думают, что в тишине и безопасности возносит к Отцу свои моления. Ни к чему лишнее беспокойство, да и суета, которые неминуемо возникнут, скажи он им о своём намерении вернуться в родной город. Молва о том, что случилось в назаретской синагоге, долетела до их ушей. Как они сожалели, что их не было с ним тогда, как сокрушались, особенно Симон. Хотел бы он знать, что сумел бы сделать Симон, называемый Кифой, там, в синагоге, для его защиты. Не имея внутренней силы, что присуща Зилоту, ума Дидима, готовности на поступок Андрея, самоотверженности сыновей Заведеевых…
Труден, труден путь Кифы, труднее даже Иудиного, ибо тот ведает, за что ненавидит Учителя, и за что — вопреки себе — любит. А Кифа с его непониманием, с его надеждами, страхами, отсутствием стержня внутри, с какой-то кособокой любовью — такая путаница всего в его душе! И разве можно сказать ему, не обидев при этом смертельно, почему Иисус его приблизил. Именно за схожесть с жителями родного города! Та же ограниченность, узость взгляда, уверенность в своей правоте и непогрешимости. И в то же время — редкая в других и милая сердцу Иисуса основательность, даваемая близостью к земле, к крестьянскому труду. Долог будет путь Кифы к Царствию Небесному, но когда-нибудь именно он и такие, как он, станут оплотом учения. Те, что встают спозаранку — трудиться, и ложатся рано — дабы завтра тоже трудиться. Они найдут в учении оправдание размеренной, спокойной, простой жизни, которое им нужно. В этом смысле Симон — действительно камень, который будет положен в основание здания новой религии. И только в этом смысле, поскольку в остальных случаях его прозвище «Симон-камень» звучит откровенной насмешкой над человеком, чья голова сравнима по крепости с камнем, как никакая другая…
И все-таки один человек, вернее человечек, проводил его в дальнюю дорогу, не без этого. Выбежал из комнатушки рядом, плача и размазывая слёзы по лицу, малыш Иосиф.
— Я проснулся, — лепетал он, прижимаясь к Иисусу, хватая его за руку. — Я проснулся, я знаю, что ты уходишь… Не уходи, пожалуйста! У нас не будет рыбы, и бабушка снова заболеет! Потом папа уйдет, и мама заплачет, и мама будет говорить, что я плохой, и что я — её горе! И что лучше бы нас вовсе не было на свете, раз уж скоро все умрём с голоду!
Иисус успокаивал как мог, тихо бормоча что-то на ушко, и в душе изумлялся прозорливости детского сердца. Как ребёнок почувствовал, как узнал? Малыш привязался к нему. И всего-то нужно было побыть с ним немного, изготовить пару игрушек, вспомнив былую плотницкую сноровку, погладить его по головке несколько раз. Этого оказалось достаточно. Достаточно для того, чтобы войти в его сердце, и поселиться в нём. Он один неведомо как почувствовал уход того, кто стал благословением семьи. И с детской непосредственностью, с открытостью, немыслимой для взрослых, просил избавить его от горя.
Иисус усыпил его ласковыми прикосновениями рук. Уложил на скамью, прикрыл овчиной. Уходил, растроганный. Но и огорчённый. Неужели только в детстве так бывает? Почему мы становимся чужими друг другу, взрослея? Почему перестаем так беззаветно, безоглядно любить, и говорить друг другу об этой любви, не таясь? Если бы Мирйам, например… Он умеет читать в глубине сердец, но какое это было бы счастье, если бы она сама, по собственной воле сказала вслух о том, что чувствует! А мама?! Чего стоит любовь, вынужденная таиться ото всех, прятаться. Как это было бы прекрасно, выскажи она хоть раз Иакову, что думает. Как ей тяжело видеть их раздор, как жаль, что они не вместе! Как ей плохо спится, когда она вынуждена ждать старшего сына, и как она боится окончательно потерять покой и сон, если он вернётся! Поскольку Иаков станет бороться с его старшинством не на жизнь, а на смерть…