Владимир Балязин - Охотник за тронами
Шляйниц встал, отряхнул сор, приставший к одежде, и медленно пошел в рощицу. Задачка была несложной — сокровища князя где-то здесь. Скорее всего, между старой корчмой и рощей, где Мелкобес выдал своего господина русским. Значит, надо ждать. Меченый обязательно вернется за драгоценностями. Шляйниц перебрался на высотку, с которой хорошо просматривалась дорога, петляющая между корчмой и рощей, и стал ждать…
Прошли сутки и двое, но Егорка на дороге не появлялся. Опытный кондотьер и разбойник здраво рассудил, что днем Мелкобес не посмеет вытаскивать и грузить спрятанные где-то поблизости сундуки. И потому около полудня наблюдатель ложился спать, а поближе к сумеркам просыпался и, замерев, ждал.
Чем дольше Егорка не появлялся, тем злее и мстительней становился Шляйниц. Лежа на сырой, холодной земле, под дождем и ветром, он представлял, как в лагере воеводы Булгакова сидит Егорка в княжеском шатре и за обильной трапезой геройствует и краснословит.
На исходе третьих суток — ближе к ночи — саксонец услышал громкий, безбоязненный скрип и стук катящейся по дороге пароконной телеги.
«Вторым конем разжился, чертов сын!» — со злостью, разрывавшей грудь, подумал Шляйниц и сторожко, потаенно двинулся к дороге…
Невеселой вышла эта трапеза. Николай смотрел в неживое лицо жующего Егорки и неотступно думал: «Что есть счастье? И стоит ли всех сокровищ белого света утерянное Егоркой?» А тот, седой и страшный, торопливо ломал хлеб, рвал на части кусок мяса, трясущимися руками шарил по столу, сметая одной ладонью в другую упавшие огрызки и крошки, и, чавкая и давясь, рассказывал:
— Я ему, конешно, говорю: «Нет здесь ничего, Христофор. Заехал во двор, чтоб коням роздых дать и на ночь под крышу поставить». А он мне не верит, конешно, и говорит: «Ну, Георг, смотри последний раз на Божий мир», и кинжал достает. И вот сюда мне приставляет. — Егорка перестал жевать, указательный палец правой руки приставил к горлу.
— А ты так ему ничего и не сказал? — спросил Николай, страшась и недоумевая, как можно, имея выбор, избрать для себя то, что предпочел Егорка.
— Я ничего ему не сказал, — подтвердил Егорка. — Он заткнул мне в рот тряпку и потом долго мучил, а после вынул очи, связал руки и ноги, кинул в телегу и завез в лес.
— А сам вернулся в корчму и стал искать княжеские сундуки, — печально проговорил Николай.
И тут Егорку будто кто с лавки вверх метнул.
— Нет! — закричал он страшно. — Нет! Ничего Шланц там не нашел! Ничего! Я хорошо все схоронил! Хорошо!
По белому, неживому лицу слепого гроздью высыпали розовые пятна, ноздри короткого носа раздулись, во лбу проступила толстая голубая жила. Он вдруг опустился на пол и пополз к Николаю.
— Николушка, милостивец, голубчик, братик, поезжай со мной туда! Я все помню. Весь двор руками перещупаю, но место то найду. Половину отдам тебе, а половину ты мне оставишь.
Задышал часто и тяжело, уставившись красными ямами глазниц мимо Волчонка.
«Двенадцать лет, как перещупал тот двор ладонями наш с тобой друг Христофор», — подумал Николай.
Однако сказал другое:
— Не езжу я никуда, Егор. Корчи у меня. Поищи другого товарища. А сейчас пойдем. Отведу тебя, где ты живешь. А то ныне и зрячему не пройти — кругом бревна, головни да ямы: сколь земли перекидали, пока кострища-то завалили.
Когда Николай вывел слепца из избы, он увидел, что за минувшие ночь и утро выгорела едва не половина Москвы. Казалось, не летняя гроза пролетела над городом, а ордынское войско прошло по площадям и улицам, сжигая и убивая без милости и пощады.
Отведя Егорку в убогий дом, ютившийся за Таганской слободой, Николай вернулся в избу, лег на лавку и принялся обдумывать все услышанное.
Размышлял о многом: о том, что есть истина и что — ложь; что бесценно на самом деле, а что только кажется дорогим; что человеку нужно, а без чего он вполне может обойтись, если будет жить умом и совестью, не следуя чужому дурному примеру.
Потом встал и отправился к недальним от себя погорельцам помочь им управляться с бедой.
Когда близко к поздней обедне загасили последние очаги пожара, растащили тлеющие бревна и засыпали землей горячие пепелища, бирючи надрывно прокричали по всему городу, что в эту ночь великая княгиня Елена Васильевна родила наследника[60]…
— Вот оно как получилось, — почти шепотом проговорил Глинский и надолго замолк, потрясенный рассказом Николая. — Ну что ж, будем жить дальше без старых сокровищ, станем новые наживать! А тебе, Николай, за верную службу — спасибо! Хочешь — переходи ко мне в дом, хочешь — живи, где жил, сюда приходи, когда позову.
— Если дозволишь, Михаила Львович, останусь в своем дворишке на Яузе, у Кукуя.
Глинский согласился и отчего-то заметно повеселел.
«Так-то будет лучше, — прикинул Николай, — а то удумает еще, что боле всего хотел я к нему в дом попасть. Теперь же и вовсе поверит: увидел, что не напрашиваюсь к нему соглядатаем».
Предсмертные хлопоты
4 сентября, на десятый день после рождения, наследника российского престола привезли в Троице-Сергиев монастырь.
От тысячных толп пришедших на крестины богомольцев негде было и яблоку упасть. Не только благочестие привело их сюда ныне: ждали православные, осыпет их на радостях золотом и серебром счастливый отец, дождавшийся на пятьдесят втором году рождения сына-первенца.
Пока в Троицком соборе шло крещение, люди, собравшиеся вокруг храма, гомонили:
— Неспроста наследника в Троицу крестить повезли. Обитель-то святой Сергий построил, а до того, как монашеский чин принять, имя ему было Варфоломей.
— Не пойму, что тут у тебя к чему?
— А ты смекай. Когда сын-то у государя родился? 25 августа. Это какой день? День апостола Варфоломея и святого Тита.
— Ловко! — подхватывали слушатели.
— Я, православные, в Москве слышал: ходил, бают, по Торгу юрод, именем Доментий, и прорицал: «Родится-де вскоре Тит — широкий ум». Вот он, поди, и народился.
Других заботило иное: сколько денег прикажет высыпать сегодня великий князь? У них и разговоры были под стать:
— Со всех, на кого Василий Иванович допрежь сего опалился, ныне, бают, опалу снял.
Надменного вида дородный человек, выказывая близость к государевым делам, пророкотал важно:
— С князя Мстиславского Федора Михайловича, да с князя же Горбатого Бориса Ивановича, да с князя Щенятева Даниила Васильевича, да с дворецкого Ивана Юрьевича Шигоны, а также со многих иных великих людей государь наш, великий князь, немилость свою на милость переменил.
— Правда ли, батюшка, сказывают, что прежнюю жену велел государь в Москву вернуть? — простодушно поинтересовалась молодая бабенка.
— Вот то, баба, не твоего ума дело! — вызверился дородный. — Эка языком чесать!
Бабенка боком-боком ушмыгнула от греха подальше: не ровен час схватят, а там не поглядят, что и праздник.
А иные шепотом да с оглядкой говорили доверительно:
— Не к добру это, православные. Знамение это. Отродясь и старики подобной грозы не видывали. Грозный, надо быть, народился царь.
В другом месте, тоже с великим бережением, чтоб не подслушали государевы доводчики, бормотали невнятно:
— Доподлинно знаю: бабка-повитуха, что младенца принимала, сестре моей свекровью доводится. Так она сама видела — родился младенец с зубами. И зубы у него — об два ряда.
Слушатели крестились, ахали.
Маленький, совсем уже ветхий старичок подхватывал:
— Ехала ныне через Москву казанская ханша и, о том узнав, прорицала: «Родился-де у вас царь, и у него двои зубы, и одними ему съесть нас, а другими вас».
Слушатели, ужасаясь, отходили в сторону, молча повторяли: «Спаси нас, Пресвятая Богородица, и помилуй».
Меж тем распахнулись резные двери Троицкого собора, и крестный отец новорожденного, монах Касьян Босой, вышел на паперть, бережно неся на руках белый парчовый сверток.
«Младенец», — догадался Николай, с интересом ожидая, когда выйдет на паперть великий князь и далеко ли от него окажется Михаил Львович.
Но великий князь не выходил, вместо него появились еще два черноризца — второй и третий крестные отцы будущего великого князя. Толпа качнулась, желая подойти поближе, но тут же — откуда ни возьмись — ссыпались навстречу зевакам стрельцы, рынды, дети боярские — мордастые, широкоплечие — и, сцепив меж собою руки, поперли на толпу, грозно набычившись.
Любопытные уперлись: не для того отломали они семьдесят верст, чтобы кто-то другой получил великокняжеские гостинцы.
Монахи, предчувствуя приближающуюся заметню, отступили в храм. Тогда чинным строем вышли на паперть государевы служилые люди и с ними протодьякон Троицкого собора — рыжий детина саженного роста и необъятной толщины. Протодьякон воздел руки и зверообразным рыком, от которого прежде не раз гасли свечи в храме, возопил: