Валериан Правдухин - Яик уходит в море
— Я-то не изменю, да как бы судьба нам не изменила.
— К нему… не вернешься? Не убежишь за Устимкой Болдыревым?
— Ты мне о них не напоминай! Не испытывай меня. Незачем. Сама рассужу, кого помнить, кого из сердца выметнуть.
Рыдванка мягко постукивала по пыльной степной дороге. Река осталась далеко позади. Воздух стал суше, ароматы трав тоньше, острее. Веньке, оттого, что в поселке ждала его какая-то беда, чудилось, что за привычной синевой степи его караулят рогатые, черные беды. Да, теперь он знал, что к нему сторожко, но твердо крадется взрослое, беспокойное будущее… Скоро он перекочует в город. Там уж не увидишь вот этих степных глубин, не учуешь мудрых запахов ковыля и материнской теплоты земли. Его большеротого, желтого пистольженка судьба равнодушно вышвыривает из родного гнезда. И куда? К холодным людям, к каменным домам, к мертвым улицам. Так представлялся ему город. Утлую его будару несет, как тогда весной Алешу, к обрыву… С какой тоскливой остротой и четкостью вставали сейчас перед Венькой весенние, набухающие соками поля, степное круглое солнце, Урал, луговая зеленая густель трав — глухой, но для него широкий мир! Он — Венька, соминые губы, живой человечек, теплый колобок, такой свой степям, казачьему бедному небу, реке, солнцу — легкое перекати-поле, бегущее в чужие, незнакомые и пустые просторы. О, колючий и злой ветер судьбы!..
Впервые казачонок понял и пожалел о том, что он растет, что с каждым днем и каждой минутой становится он взрослее и суше и что уходит из его глаз простое и богатое, его мальчишеское великолепие мира.
Часть третья
1
Летний порывистый ветер, высокие облака-барашки, речные волны, легкокрылые перекати-поле, — не быстрее ли их бежит человеческая жизнь?
Разве мог Венька ожидать, что так скоро кончится чудесное и единственное его детство? Казачонок, как звереныш, жил только в настоящем, незатейливом, и естественном, и никогда не мог даже задумываться над этим.
И вот впервые явилось для него прошлое. Он научился вспоминать и даже тосковать о нем. В самом деле, мог ли он представить себе, что уйдут от него эти пахучие просторы степей, приторный дурман зеленых лугов, что испарятся теплые запахи земли и что когда-нибудь жизнь посмеет совсем приглушить эту мудрую воркотню волн на родной реке? Так некоторые мотыльки не знают ночи и за короткий единственный их день, наверное, смутно мерещится им бессмертие света на земле и даже собственное бессмертие.
Близкие люди казачонку представлялись всегдашними обитателями земли и ее вечными хозяевами. Они были для него постоянно одинаковыми, никогда не менялись. Отец, Василист Ефимович, с незапамятных времен так и был его отцом и, наверное, явился на землю вот таким же черным, суровым и как никто на свете ласково-родным, неотделимым от самого Веньки. Когда дед однажды припомнил, как маленького Василька, восьмилетнего малыша, чуть не затоптало стадо сайгаков в степи и он ревел целый час от испуга, — Венька лишь ухмыльнулся, приняв это за хорошую сказку. Отец — и вдруг плачущий карапуз. И сам-то дед для казачонка всегда оставался дедом — вот таким седобородым, смологоловым, ворчливым и надоедливо мудрым.
Как-то задумавшись об отъезде, о том, что ему придется жить вне семьи, Венька впервые, с некоторым удивлением, увидал отца со стороны. Ну, как всякого рядового казака. Василист в это время стоял в дверях, упершись руками в косяки (любимая его поза!) и о чем-то озабоченно думал. До этой секунды Венька в сущности ни разу не видал этого казака Соколиного поселка Василиста Ефимовича Алаторцева. Он, конечно, хорошо знал своего отца, прекрасно чувствовал каждое его движение, но теперь он разглядел его черты совсем по-особому: приметил его разлапистый нос, соминые губы, острые, блестящие, черные глаза, всю его фигуру угловато-броскую, как бы готовую к прыжку. И странным показалось Веньке тогда, что его отец тоже казак, что он ходит, как и все соколинцы, в сапогах с блестящими бутылями голенищ, а сейчас вот стоит в мягких желтых ичигах, похожих на ичиги Асан-Галея, что все в нем, разве кроме блеска глаз и улыбки, очень похоже на других, ничем резко не отличается…
Теперь вот и выезд из поселка и вся дорога в город вспоминались казачонку, как давний и смутный сон.
Проводы вышли беспокойными и шумливыми. Уезжал в Уральск не только Венька. Василист был зачислен в почетный караул и готовился к выступлению. Кара-Никита ходил по поселку чопорный и торжественный, не смотрел на людей. Через три дня он вел свою искаре-гнедую тройку в город. Ей, как одномастной, была присуждена победа, и атаман приказал готовить ее на смотр в Уральске. Собиралась в город и Луша.
Венька уже не помнил, что говорила ему мать, когда благословляла его в дорогу. Остались с ним только ее грустные синеватые глаза. Они смотрели на него все последние часы встревоженно и неотрывно. И Валю Щелокову он тоже плохо помнил. Как это странно! Он силится и никак не может увидать ее всю, как она есть — с головы до ее маленьких пяток. Но зато, с какой ранящей остротой он хранит в себе ее теплое дыхание и ласковость ее рук. Он до сих пор слышит, как она неловко и взволнованно держалась за кончики его пальцев, когда они накануне отъезда как бы невзначай сошлись на задворках у Ерика. Они не сумели тогда сказать друг другу ни одного мало-мальски значительного слова. Они вообще не разговаривали в те минуты. Им очень хотелось, но они почему-то боялись смотреть друг другу в глаза. Венька лишь мельком, раза три, взглянул на косенькую девочку, на ее волосы — черные, ласточьи крылья! — и всякий раз чувствовал, как его лицо непристойно багровеет. Чего он стыдился? Он только и успел ей сказать тогда:
— Ну, гляди у меня… Прощай!
Он приоткрыл рот, чтобы выговорить «Валя», но духу не хватило. И она ему на этот раз ответила очень кратко. Выговорила жалобно и беспомощно то же самое слово:
— Прощай.
И только про себя добавила с тоской и лаской: «Вень».
Ей показалось, что слово долго звенело в воздухе, а казачонок даже не услышал его. Валя часто-часто заморгала черными ресницами. Не то волновалась очень, не то сдерживала ими на раскосых своих глазах блеснувшие было слезы. Впрочем, Венька успел о многом подумать в те короткие секунды. Он представил себе: вот он, взрослый, большой, возвращается к себе в поселок. Валя вышла его встретить за мельницу на сырт. Она уже, как Луша… нет, чуть-чуть моложе, легче. Непременно в девичьем сарафане и цветной шали. Он помог ей вскочить в тарантас. О, как крепко и горячо легкое пожатие ее руки! Венька дал волю своей тройке (непременно тройке!), и та сразу взяла вовсю. Ветер играет шелковой косынкой на Валиных плечах. Вот тройка ворвалась в поселок. Замигали навстречу стекла окон. Черная курица Гагушиных с безумным кудахтаньем шарахнулась из-под колес. Как жалко и завистливо смотрит на Веньку и Валю щучьими глазами Ставка!.. О, скорей бы, скорей пришел из-за степных берегов этот благословенный день! Венька торопил жизнь, как торопила в сказке старуха свою смерть. Он не знал, что жизнь и без того бежит слишком быстро. Он думал, что она, как река, вечно льется и скачет в море и никогда не кончается. Люди, словно капли в море, похожи друг на друга, потому и думается детям, что река не кончается, люди не умирают. Ведь Яик уже века бежит, уходит в море, а кто думает об его конце?..
Острее всего от тех дней запомнилась казачонку напутственная ворожба его старой наставницы, уже чуть тронутой сединою Марички. Она привела его к себе в летнюю кухонку, когда не было во дворе Ивея Марковина, покропила его лобастую голову водою, хранившейся у нее за иконами на божнице. Пошептала и поплевала над шестком с горящими углями. И заговорила самозабвенно и громко:
— «Вы, начальники, серые овцы. Я, раб божий Вениамин, белый волк: всех я вас поем. Устрой, господи, рабу божьему Вениамину мрак ночной от самых низших чинов до самых высших! А очи бы их помутились бы, а головы преклонились бы от меня, раба Вениамина. А буди им залог, запор, замок, а ключи — в море, а в море ходит щука самая булатная, она хватает и проглатывает их злое намерение от меня, раба Вениамина, прочь…»
Как странно, что с той поры на всю жизнь осталась в глазах казачонка эта плетневая избушка на курьих ножках, обмазанная ржавой глиной, и сама Маричка, крошечная и еще румяная, с тонкими синими прожилками на лице, у такой же малюсенькой, сбитой из глины печечки! Кругом чисто-чисто, а над челом печи звездой вмазаны синеватые, белые, розовые осколки фаянсовой и фарфоровой посуды и посреди — круглое зеркальце. В нем Венька видит себя и Маричку. Как серьезно и взволнованно ее кукольное лицо!
Вначале ее шептанья и выкрики казались Веньке просто забавными. «Чудно!» — думал он про себя. Но простые глаза Марички вдруг помутнели, стали чужими, такими же неприятными, как у только что отрубленной курьей головы. А старуха продолжала выкрикивать смешные и непонятные слова. Это был старинный заговор против всякого начальства. Так же напутствовала Маричка и всех молодых казаков, когда они уходили на военную службу. Веньку вдруг обуял страх. Значит, дело серьезное. Выходит, его в самом деле будут окружать злые люди в холодном и чужом городе. Мальчишка взволновался уже по-настоящему. А эта игрушечная кухонка, она так и осталась с ним. Сколько раз и с какой живостью вставала она перед ним, уже взрослым, в его черные минуты.