Тамара Каленова - Университетская роща
— Не понимаю вас, Александр Иванович.
— Ах, вы еще и не понимаете?! — возвысил голос Судаков. — Все еще делаете вид, что это не ваши люди, не ваш рабочий устроили средь бела дня бутылочное веселие?! В университете! На глазах студентов! Горланить пьяные песни…
Крылов посмотрел на ректора, на его красное, искаженное гневом лицо и понял, что Немушка и беспечальная голова Пономарев попали не только под горячую руку, но им уже заранее отведена роль козлов отпущения. Это явная несправедливость возмутила его до глубины души. Вот уж поистине: бей своих, чужие будут бояться.
— Я не отрицаю, — тихо, но твердо сказал Крылов. — Я не отрицаю, что мои люди, как вы изволили выразиться, вернулись домой навеселе. Они были в цирке. Выиграли самовар.
— В цирке?! — сорвался на фальцет Судаков. — Они, видите ли, в цирк изволят ходить! Им, видите ли, весело!
— Что ж в этом предосудительного? народ затаскан по будням. И вы, Александр Иванович, знаете это не хуже меня. Мои люди работают много, без лени, с душою. С той душою, которая у них есть. Отчего ж не дать им праздника?
— Оттого… Оттого, что вы распустили своих работников! Они скоро на голову усядутся! Командовать начнут!
— А-а, вот вы чего боитесь, — усмехнулся Крылов и вздохнул. — Нет, Александр Иванович, мои командовать не будут. А вот другие…
— Вы… вы… — задохнулся Судаков и неожиданная судорога боли свела его лицо. — Что… стоите? Сердце… дайте…
Он показал рукой в угол, на шкафчик со стеклянными дверцами и мешком свалился в кресло.
Крылов сориентировался быстро: как-никак старый фармацевт. Отыскал флакон с сердечными каплями, налил в стакан воды и подал Судакову. Он совсем забыл, что у ректора слабое, «воробьиное сердце», и подверженность вспышкам гнева усугубляла его положение.
— Успокойтесь, Александр Иванович, — мягко, сочувствующе сказал Крылов. — Штрафы за своих людей я внесу. И остальное, что вы сочтете нужным применить, я возьму на себя. А сейчас вам лучше пройти к себе домой и полежать.
— С вами улежишь, — слабым голосом проговорил Судаков и закрыл глаза: ему было невыносимо видеть участливое лицо Крылова.
* * *Высылку главарей студенческой забастовки Крылов видел своими глазами: в это время он был на вокзале и ожидал поезд, с которым должна была приехать Маша.
Подали вагоны, и жандармы вывели из здания вокзала группу исключенных из университета студентов. Их тотчас окружила толпа провожающих. Объятия. Прощальные слова… Кто-то запел:
Без крика и шума толпится народ
Вокруг дорогого вагона.
Никто не спешил с громким словом вперед,
Никто не нарушил закона.
Крылов заметил, как мелькнуло в толпе бледное лицо Барабанщикова. Он по-прежнему был спокоен, хотя Крылову показалось, что спокойствие юноши кажущееся, и он чем-то разочарован.
Ксенофонт Гречищев улыбался, жал всем подряд руки, кому-то издали помахал. Другие отъезжающие тоже держались великолепно. Может быть, выглядели чуточку более возбужденными. А вот провожающие, похоже, чувствовали себя менее уверенно.
— Мы продолжим…
— Не сомневайтесь!
— Выстоим…
— Вы еще услышите о нас!
Обещания звучали с повышенным жаром, однако, было видно, что сами говорившие плохо верили в то, что слетело с их губ в эти прощальные минуты.
Ударил колокол, и вагоны, лязгнув, медленно, словно отдираясь от перрона, сдвинулись и поплыли вперед.
— Прощайте, друзья!
— Мы вас не забудем!
— Держитесь крепче!
— Вы еще… о нас… услышите…
С того дня, когда происходили эти проводы на вокзале, прошло полмесяца. Забастовка продолжалась, хотя всем было ясно, что с высылкой основных восстанцев она резко пошла на убыль. Дом общежития по-прежнему был местом сходок. Студенты клялись не посрамить высланных товарищей, не трусить никаких репрессий и устрашительных мер.
В эти дни профессора и преподаватели во главе с Судаковым получили по почте стихотворение, выражающее чувство и настроение питомцев университета к своим наставникам. Получил такое послание и Крылов.
Не ожидали мы, почтенное начальство,
Что вы проявите подобное нахальство.
Что побудило вас, скажите нам на милость.
Такую зверскую к нам применить расправу?
А вы что смотрели, служители науки?
Вам не волнуют грудь невинной жертвы муки?
Когда раздался на Руси стон оскорбленной чести,
Никто из вас не возопил о мести.
Никто из вас, глашатаев прогресса,
Не примкнул к движению протеста.
Куда ж годитесь вы с подобным направленьем?
Я вам по совести хотел бы предложить
Служить идти в жандармское управление,
Но уж никак не истине служить…
Василь Васильич Сапожников зашел к Крылову в оранжерею, показал послание и грустно сказал:
— Еще несколько таких стихотворений — и я не смогу встать за кафедру.
Его настроение разделяли многие.
Дурно, смутно, тяжело заканчивался этот учебный год. Занятия возобновились лишь тринадцатого апреля. На первой же лекции была распространена прокламация Киевского студенческого союзного совета.
«Товарищи! Соберем все силы, и покуда их хватит, мы будем твердить, что немыслимо жить в затхлой атмосфере, созданной правительственным режимом. Немыслимо молчать, видя бессмысленные выходки достойного потомка первого Николая, и твердо верим, что недалеко тот день, когда из наших протестов вырастет общественное движение, которое зловещим громом раздается под прислужниками трона и неумолимой волной смоет гнусные следы современного строя…»
Студенческие забастовки прокатились по всем университетским городам. Молодой царь Николай Второй категорически распорядился добиться «мирных настроений студентов». Как? Каким путем? — Это пусть решает министр.
Боголепов, министр народного просвещения, составил рекомендации о том, чтобы усилить общение студенчества и профессуры на почве семинариев и практических занятий. Далее он советовал в целях отвлечения молодежи от революционных идей создавать хоры, оркестры и различные кружковые занятия.
Одновременно Боголепов испросил у царя высочайшее соизволение на «временные правила» — о сдаче студентов, участвующих в беспорядках, в солдаты. Так сказать, домашним способом менять студенческие шинели и куртки на «серые тужурки».
И царь дал такое соизволение. «Совесть общества», «дрожжи общественной мысли», свободолюбивое российское студенчество отныне без суда и следствия могло быть в любой момент отдано в солдаты.
1899 год запомнился российской интеллигенции надолго.
А Императорский Томский университет в этом году закончило всего… семь человек. Эти семеро потом всю жизнь стыдились называть год получения своих дипломов. «Чрезвычайный выпуск» — говорили о них сибиряки.
В конце июня в Томске произошло еще одно событие, которое не попало в печать, ни в какие хроники, но осталось в памяти горожан. Соло-клоун Федоров был найден убитым на берегу Ушайки, недалеко от цирка. Накануне он показывал публике свою новую репризу: дрессированная свинья пожирала студенческую фуражку с лакированным козырьком. Обыватель репризу освистал. И на другой день клоуна нашли на берегу…
Священный лес
Лето 1902 года Крылов провел в путешествиях по Томской губернии. Он забрался по Тыму, притоку Оби так далеко на северо-восток, что сомнение порой охватывало: как выбираться станет?
Проводник, бывший охотник, одноглазый Елисей, нанятый в устье Тыма в самоедо-остяцком стойбище, дальше идти отказывался, ссылаясь на то, что время концелетнее, а он не сделал еще зимних припасов. Стало быть, необходимо поворачивать назад…
А жаль. Жаль отказываться от первоначального замысла проникнуть через северные притоки на Кеть, в зону Обь-Енисейского канала, исследовать ее, своими глазами увидеть канал века, по которому вода не пошла.
Лето мелькнуло, будто рыжая белка с кедра на кедр перемахнула. Это свойство сибирской природы не переставало удивлять Крылова и… всякий раз заставало врасплох. Хотелось подольше понаблюдать за растениями, успевавшими-таки вымахать и вызреть в эдакую коротизну времени, но опасение застрять в бездорожье, не вернуться в университет к сроку, в сентябре, гнало всякий раз в обратный путь.
— Что ж, Елисей, домой так домой, — сказал проводнику Крылов.
Они остановились на ночлег в охотничьей избушке, на берегу Тыма, жгли дымокур, спасаясь от комаров и мошки. Крылов разбирал коллекции. Елисей готовил еду.
За время путешествия Крылов привык к этому странному человеку, подружился с ним. Странность же Елисея заключалась в его внешности и непомерном обжорстве. Высокий, под два метра росту, он имел обширную гриву черных нечесаных волос и обезображенное чудовищным шрамом лицо, на котором единственный глаз погружен был в некий сумрак — до того непроницаем.