Юрий Щеглов - Жажда справедливости
Вчера, в сумерках, он валялся на снегу, пожалуй, целую минуту, показавшуюся вечностью, не имея сил подняться и нашарить портфельчик с бумагами и драгоценным блокнотом, в котором аккуратно выписаны гуманные и справедливые распоряжения новой петроградской власти. Он не мог сразу вскочить после опрокидывающего удара, как полагалось бы крепкому мужчине, из-за разлитой по телу томительной слабости. А чернобородый, учинивший отпор представителю закона, поленился и посмеяться над ним. Он просто шагнул в избу и притворил дверь, затыркав в сени рыжую улыбчивую бабу, сунувшуюся наружу от едкого любопытства. Крутоплечую, с открытой в квадратном вырезе грудью, неестественно увеличенной широкой затяжкой на талии. И плотная эта баба, само олицетворение местного плодородия, которое от южного весьма отличается, плодородия не знойного, жаркого, засушливого, а свежего, как с морозца, недоступная приезжему вахлаку, а только жилистому, кряжистому мужу, задернула пренебрежительно на окне высокую занавеску в зеленый горошек. Проклятая занавеска и довершила смутно вызревшее желание постоять за себя.
Он поднялся угасающим напряжением воли, но не отправился искать комбед. Оборотился спиной к крыльцу, ссутулился и пошкандыбал прочь, к саням, переживая внутри хилую обиду, а на себе ощущая безнадежные липучие взоры батраков, не осмелившихся и подойти к воротам, за которыми случилось происшествие. Он поехал обратно, в волость, и оттуда ночным нарочным вытребовал из уезда полуэскадрон воробьевцев. Ну, а с кавалеристами, вскочившими спросонья в седло, ясное дело, шутить не рекомендуется. Военная косточка — она и есть военная косточка. Если велено очистить по тревоге населенный пункт от враждебных элементов, как иначе очистишь? Уговоры здесь не подействуют. Жесткость проявлять приходится, мускулатуру власти продемонстрировать. Тем паче что за час до операции Крюков сам настойчиво разъяснил отряду важность и неотвратимость вызова. Выступление многоголовой гидры контрреволюции против представителя закона правильно подавить в зародыше, чтоб не повадно было другим врагам, чтоб не довести до большего греха, до большей крови.
Но когда кавалеристы приступили к изъятию ненужных коммунальной жизни элементов и рассадили их, эти элементы, кое-как одетые, по саням и повезли под конвоем в волость, Крюков усомнился в справедливости избранного пути, хотя поступил по инструкции и более того — куда добрее, чем предлагала инструкция. Арестовал лишь верхушку самозваного кулацкого совета: чернобородого с присными, отказавшихся ссыпать разверстанное. Прочих пальцем не тронул. Ни баб их, ни детишек, невзирая на авторитетное мнение комэска Воробьева.
Крюков плюхался в седле позади начальника отряда и несчастливо думал о том, как же расслоить деревню, как ее, проклятую, угомонить, как вытравить оттуда богатеев и накормить в первую очередь голодных ребятишек? Но так ее расслоить, так угомонить, чтоб не раздавался потом в ушах этот ржавый бабий визг. Он не хотел видеть разгромленные жилища, не хотел натыкаться на волчий огонек в глазах мужиков, кстати, способных столько срубить и сплавить, запахать и засеять, засолить и заквасить, чтоб прокормить и себя, и соседних бедолаг, да еще в придачу и немало петроградцев и иных горожан, то есть и Крюкова, а значит, и мировую революцию, потому что он — неотъемлемая частица грандиозных преобразований.
— Голод во мне бунтует, — сформулировал Крюков вслух свое состояние. — Зачем им меня кормить? Да и мне зачем от них кормиться?
— Чего бормочешь? — спросил, обернувшись, Воробьев.
Крюков промолчал. Вслушиваясь в скрип саней с арестованными, вздрагивая от простудного ветра, забирающегося в самые укромные уголки тела, Крюков жестоко корил себя за то, что веры в нем железной явно недостает, что истинной дороги к прекрасной коммунальной жизни пока не отыскал. Правда, кое-что им уже доподлинно распознано. Работа следователя-инструктора сулит горечь и волнения, ни с чем ранее не сопоставимые, а если не повезет, то и мучительную смерть.
На рассвете, бессонно прохаживаясь по комнате для приезжающих, Крюков попытался подвести первые и, надо прямо признать, неутешительные итоги командировки. Вырвав лист из арифметической тетради, он без колебаний, твердо нажимая на карандаш, округло выкатил: «Уважаемые товарищи члены коллегии! Дорогой товарищ Скоков! — И на секунду призадумался. После полугода работы в комиссариате нежное обращение „дорогой“ уже не воспринималось таким чуждым официальной бумаге, однако, поразмыслив, Крюков вымарал слово. — Полуэскадрон члена губисполкома Воробьева под моим непосредственным руководством выполнил операцию и изъял из обращения ненужные элементы, благодаря чему кулаки в инспектируемой волости сразу примолкнут. Слухи здесь распространяются с быстротой молнии, то есть молниеносно, и враги будут осведомлены, что им нет пощады от уполномоченного, присланного высшей народной властью из Петрограда».
Затем он лег на койку, прикрыл набрякшие утомлением веки и вообразил ломоть хлеба подле миски дымящейся говядины. Пищу он приметил с крыльца через разбитое окно в избе чернобородого самозванца, который нагло наплевал на его мандат. Крюкову ничего не стоило беспрепятственно войти и взять хлеб и горячую говядину, никто бы из воробьевцев не осудил. Он мог велеть кавалеристу завернуть в тряпицу еще и соль, спички, махорку и спрятать в мешок. Но он сразу подавил тошнотворный искус пожевать съестного, хотя мысль проскочила, болезненно озарив истерзанный голодом мозг.
Он против богатеев, он готов ежедневно изымать из обращения ненужные элементы — ненужные кому? — опираясь на военную мощь пролетариата, он готов лично во главе отряда проводить операцию по борьбе с несогласными жить коммуною, но он за справедливость, и прежде — если существует малейшая лазейка для прощения, то полезно ее использовать и простить виновных в сопротивлении. Он за то, чтобы накормить всех — пусть похлебкой, но всех и ни на одного меньше, а для себя получить не гуще, чем распоследний бедняк в распоследней деревеньке.
Немного полежав на койке, он открыл глаза, поднялся и присовокупил специально для Скокова несколько строк: «Я поступал по инструкции, но гложет меня червь сомнения, Иван. Я решил, что должен применить военный аргумент, но в будущем хотел бы опираться исключительно на агитационные мероприятия. Вот почему самокритично считаю задание выполненным наполовину, хоть контрреволюция здесь мною и подавлена не хуже, чем комиссарами Конвента в 1793 году. Крепкий хозяин, к сожалению, он и лбом и сердцем крепок, не прошибешь. Но хлеб-то ему сеять и собирать. Вся здесь наша закавыка, товарищ Скоков!»
Разламывающая усталость сморила его. Он тщательно сложил и спрятал в портфельчик драгоценный свой архив, а затем покурил и лег, завернувшись в шинель. Дышалось с надсадой. Но ничего! Он скоро поедет по черной звездной пустыне обратно в Питер с копиями подробных докладных и черновиками ориентировок, тревожно — не потерял ли? — ощупывая навязанный ему Скоковым дрянненький наган-пукалку, который ни разу пока в провинции не пригодился. В кармане гимнастерки, у сердца, будет лежать удостоверение Гдовского совдепа с тремя печатями — Ложголовской, Старопольской и Доложской волостей и с тремя закорючками председателей Советов. И все это — и печати, и закорючки — засвидетельствует перед мировым пролетариатом и мировой революцией его, Крюкова, преданность и то сугубо, что он бьется, не жалея крови, ничьей крови — ни собственной, ни чужой, — за высшую крестьянскую справедливость.
Ясные и непротиворечивые мысли о своей преданности революции превратили его в счастливца, а счастье принесло успокоительный сон, но и во сне с ним происходило почти то, что наяву. Перед ним внезапно возникли арестованные, молчаливые, с гордой осанкой, которую вырабатывают годы довольства и привычка подчинять окружающих. Мужики сбились во дворе волисполкома в неровно копошащуюся толпу у дубовых, окованных железом дверей домзака, ужасая тем, что это он, именно он, Крюков, пригнал их сюда и пустил их судьбы по неведомым, но круто брошенным под гору рельсам. Он испугался врученной ему необъятной власти и вздрогнул от навалившейся одинокой тоски.
Дежурный милиционер обнаружил приезжего следователя на полу, в белье, без памяти, с обкусанными губами и пальцами, скрюченными судорогой. Он втащил Крюкова на койку, укрыл шинелью и побежал к фельдшеру, заперев комнату на два оборота ключа.
В Петроград он прикатил на поезде не до конца выздоровевшим. Но едва сердце перестало дико колотиться о ребра и температура снизилась, а подозрение на болезнь с гадким названием «паратиф» отпало, Крюков явился в комиссариат. Коллегия не намеревалась ставить его отчет — пускай лямку потянет, себя поглубже раскроет, — хотя Крюков в записке Скокову из больницы сам изъявил желание, чтобы заслушали.