У чужих людей - Сегал Лора
— Знаешь, он ведь хотел жениться на мне, — сказала бабушка.
— Он просил твоей руки, да, бабуля?
— Разговаривал с моим отцом. Спрашивал, какое тот даст за мной приданое. Но даже если бы Миклош и сделал предложение, я бы за него не пошла. Он был большой ветреник.
Я открыла входную дверь и увидела на пороге человека преклонных лет; в моем воображении уже сложился образ дряхлого, трясущегося от немощи старикашки, но, несмотря на старость и малый рост, посетитель ему ничуть не соответствовал. На пороге стоял щеголеватый мужчина в элегантном, отлично сшитом костюме-тройке, в руках он держал трость. Усы, подстриженные по венской моде начала двадцатого века, ему очень шли. Он оценивающе скользнул по мне крошечными ярко-синими глазами, я прочла в них откровенное восхищение моей молодостью и женственностью, он напомнил мне доктора Переса в Сантьяго, — тот, правда, ухмылялся куда более плотоядно, считая, видимо, что без его одобрения мне не прожить и дня.
В прихожую вышла бабушка.
Миклош Готтлиб повесил трость на запястье и обеими руками обхватил правую руку бабушки.
— Ja, фрау Роза! — воскликнул он. — Все те же прекрасные черные глаза!
В ответ на комплимент бабушка слегка наклонила голову и пожала плечами.
— Mutterlein, — сказала мама, — веди же господина Готтлиба в гостиную. Я сейчас принесу кофе.
Бабушка села на стул у окна, а Миклош Готтлиб рассыпался в похвалах обстановке квартиры, ее обитателям, а чуть позже — угощению и напиткам, завершив их вполне уместными присловьями насчет того, как тесен мир и сколько воды утекло.
— Но вокруг вас, liebe[92] фрау Роза, ваши дети. А я потерял обоих сыновей — Иоганн погиб на Первой мировой, сражаясь с союзниками при Капоретто, а младший, Францль, — на Второй мировой, в Лондоне, во время налета немецкой авиации.
И он окинул нас взглядом, чтобы убедиться, дошла ли до нас жестокая ирония судьбы.
— Я тоже потеряла близких. Много было потерь, — сказала бабушка, раскачиваясь взад-вперед. — Моя дочь Франци потеряла мужа. Мой сын Пауль — жену, а ей было всего-то двадцать лет. Я тогда была еще в Вене. Ночью, накануне этого известия, мне приснился малыш.
— Если он приснился тебе накануне известия, то это навряд ли можно считать плохим предзнаменованием, — сказала я, — ведь его жена умерла за несколько недель до того, как ты получила письмо от Пауля.
Мне хотелось, чтобы старики перестали оплакивать мертвых родственников.
— Мы странствуем по миру друг за другом, оставляя позади покойников, — заметила мама. — Мой Иго упокоился на огромном кладбище в убогом еврейском районе Лондона. Жена Пауля Илзе лежит на холме в Сосуа, мой отец — на католическом погосте в Сантьяго.
— А Иболия в Аушвице, — сказала бабушка.
— Ах, прелестная Иболия, у нее был такой очаровательный носик! — вставил господин Готтлиб.
— Сари — в Венгрии, один Бог знает, где именно, — продолжала бабушка. — Ферри и Карри увезли в Польшу. — Она продолжила перечислять одного за другим одиннадцать погибших, братьев и сестер, указывая, где именно их убили. — А из тех троих, что выжили, Веттерль сейчас в Парагвае, Хильда в Канаде, а я лягу в землю в Нью-Йорке.
— А моя дорогая Роза… — Миклош Готтлиб прикрыл глаза; они стали похожи на два подрагивающих в глубоких глазницах гладких камешка. Из-под век проступили слезы. — Бедная, добрая моя жена, золотая моя Розочка, она болела целых пять лет, в последние два года даже не могла встать с кресла и в конце концов умерла, а что я без нее?
— Ein bisserl Kaffee[93], — предложила мама и налила ему кофе, но бабушка встала и вышла из комнаты.
Когда герр Готтлиб собрался уходить, маме пришлось пойти на кухню и там уговаривать бабушку попрощаться с гостем.
Миклош Готтлиб приободрился, к нему вернулись живость и галантность. Однако на раскрасневшейся скуле все еще блестела идеально круглая слеза. Он осторожно сжал в ладонях бабушкину руку и сказал:
— Видите, дорогая фрау Роза, недаром я вам всегда говорил, что рано или поздно я к вам вернусь.
Но бабушка не удостоила его ответом.
Глава одиннадцатая
Сьюдад-Трухильо:
дон Индалесио Нуньес Агирре и я
Дедуля умер, разрешение на въезд в Америку постоянно отодвигалось на неопределенное время, и я пала духом. Небосвод над Сантьяго был раскален добела. Я бесцельно бродила по дому — из лавки в кухню, потом наверх, чтобы глянуть из окна на улицу. Сейчас я не могу понять, почему у меня не было никаких обязанностей по дому. Такое впечатление, что я жила в ожидании скорого и достойного моих талантов поворота в судьбе; эту веру подогревала во мне родня, я постоянно чувствовала на себе их исполненные обожания взгляды. Одна только бабушка твердила свое:
— Лора никогда не выйдет замуж.
— В Сантьяго точно не выйду, — отвечала я. — За кого тут выходить-то?
— А чем плох Руди? — пытала меня бабушка. — Лора напоминает мне Иболию, сестрицу мою. Ей тоже ни один мужчина не нравился: этот недостаточно высок, тот недостаточно умен…
— Но она ведь все-таки вышла замуж! — не выдержала я.
— Да, в двадцать девять лет вышла — за мясника; тот еще был зверюга. Через полтора месяца она от него сбежала.
У меня отлегло от сердца: если Иболия вышла замуж в двадцать девять лет, значит, у меня есть еще целый год на осуществление семейных надежд. Сколько бы я ни цапалась с бабушкой, в душе я верила ее мрачным пророчествам. И чем больше они расходились с моими мечтами, тем правдоподобнее казались мне самой.
— Лоре нужно решиться на переезд в Сьюдад-Трухильо, — сказал Пауль. — Там она познакомится с новыми людьми, найдет себе интересную работу, например, рисование. А здесь болтаться ей нет никакого смысла.
Он написал письмо владелице отеля «Паризьенн», тоже беженке из Вены, с которой познакомился еще в Сосуа, и договорился с Отто, что тот отвезет меня в Сьюдад-Трухильо, но я заявила, что предпочитаю автобус:
— Раз уж мне предстоит жить в гостинице для переселенцев, то я хотя бы поеду туда, как настоящая доминиканка. Наша беда в том, что мы живем в своем узком кругу и в результате не знаем ни страны, ни ее народа.
— Какой еще народ?! Незачем тебе его знать, — отрезала бабушка. — Помнишь, Пауль, нашу первую служанку? Она выпросила у меня нож для чистки овощей, хороший такой ножичек; наплела, что будто бы повздорила с соседкой, и у той есть нож, а у нее нет.
— Так она же его наутро вернула, — напомнил Пауль. — И сказала, что помирилась с соседкой.
— Вот видишь! — воскликнула я. — Честная была женщина, миролюбивая.
Однако бабушкина паранойя оказалась заразительной. Когда я подошла к остановке автобуса и ко мне разом обернулось по меньшей мере с десяток черных крестьянских физиономий, причем одна из них ощерилась на меня, как в дурном сне, щербатым ртом, меня охватила паника.
В далеком прошлом автобус был, вероятно, окрашен в ярко-синий и оранжевый цвета, но за годы службы ему так расцарапали и намяли бока, что он походил на старую рождественскую игрушку. На крыше высилась гора из жестяных чемоданов, объемистых корзин и живности. Сбоку висела привязанная за ноги индюшка.
Я поднялась по расшатанным ступенькам и подсела к единственной в салоне женщине — бабушке в чистеньком линялом хлопчатобумажном платье.
— Qué me pica el pava![94] — сказала она мне.
Я привычно пожала плечами: мол, очень жаль, но я вас не понимаю. Старуха захихикала и толкнула меня плечом; посмотрев туда, куда она указывала, я увидела красную, без единого перышка голову индейки, заглядывавшую в открытое окно. Висевшая вверх ногами птица ухитрилась исправить свое положение: изогнув шею подковой, она посматривала на толстую черную руку старухи чуть ли не по-человечески подозрительно и раздраженно, прежде чем опять долбануть ее клювом.