Владимир Балязин - Охотник за тронами
— Государевы кравчие, Жигимонт, при государе и состоят. От особы его никуда не отъезжают. Буде станет великому государю Василию Ивановичу угодно, он и тебя, Жигимонта, пожалует — велит своему кравчему вина тебе поднести.
Герберштейн, пытаясь замять маленькую оплошность — себя возвеличил, государя московитов ненароком унизил, отвечать прямо не стал, решил извернуться потонку — вроде бы слов наместника не расслышал и вновь обернулся к Николаю:
— Так ты мне и не сказал, откуда все то тебе ведомо? Верно, был винокуром или виночерпием у какой иной знатной персоны?
— Был я, боярин, ближним человеком у князя Михаила Львовича Глинского, — ответил Николай попросту. — Князь часто меня с собою за стол саживал, о многих дивных делах, странах и обычаях со мною переговаривал.
Герберштейн переменился в лице. Закусив нижнюю губу, немец напряженно думал: «Что это? Подвох? Необычная для московитов откровенность? Неискушенность в делах дипломатических?» И, не решившись, как вести себя дальше, спросил осторожно:
— И о винах князь Глинский с тобой беседовал?
— А он, господине, в младые лета в разных странах бывал и о поездках многое мне рассказывал. В тех странах — Гишпании, Болонской земле, Цесарских землях — многие вина курят. А князь Михаил Львович нрав имел веселый и до вин был охоч. И когда сиживал со мною в застолице, о всем том часто беседовал.
— Не думал я, что встречу здесь человека, который князя Глинского знал, — проговорил Герберштейн уже не столь настороженно, но еще и не совсем свободно.
И тут в беседу вступил сам наместник, поддерживая завязавшийся разговор:
— Дело прошлое, Жигимонт. В Смоленске, почитай, каждый князя Глинского знал. И, что греха таить, каждый второй был ему доброхотом. От этого ни на ком из них вины нет, великий государь давным-давно им те вины отпустил и опалы на них никакой не держит. Ежели завтра доведется тебе побывать на торгу или в каком ином месте, то, будучи в нашем языке искусен, не такие речи услышишь.
Нугарола, ни слова не понимавший по-русски, но, расслышав несколько раз знакомые ему имена, с любопытством всматривался в лицо Герберштейну.
— Ты позволь мне, боярин, покоротку перетолмачить графу Леонгарду нашу беседу, — попросил барон наместника.
Оболенский, исподтишка взглянув на Николая — слушай-де внимательно, — согласно кивнул.
Герберштейн коротко пересказал все Нугароле, и тот ответил раздумчиво:
— Смоленск — не Москва. Здесь люди долгое время жили на магдебургском праве[55], имели, как и в Германии, цехи и гильдии. Вполне возможно, что они не столь враждебны по отношению К немцам, как московиты. Постараемся познакомиться с этим малым поближе: может быть, он нам и пригодится. Для начала проверим — тот ли он есть, за кого себя выдает.
Вскоре застольники пошли кто куда. Хозяин дома, прежде чем покинуть гостей, сказал повелительно:
— А ты, Николай, возьми свечу да проводи немцев в покои, и что они тебе скажут, исполняй, как будто то были мои слова.
Волчонок низко поклонился и, взяв со стола шандал о три свечи, пошел впереди гостей в отведенные им палаты.
Николай совершал этот путь уже во второй раз. Накануне его привел сюда сам наместник и сказал:
— Зри, Николай, и слушай со вниманием. Обе сии горницы строены не просто так, но с секретом. Зодчий их был изрядным розмыслом и хитрецом. Если в любой из них даже шушукаются весьма тихо, то в потаенном чуланчике все добре слышно.
— А где тот чуланчик? — спросил Николай.
— С другой стороны этого придомка.
Выведя Николая из флигелька, наместник показал ему малую дверцу в чулан:
— Гляди, вот эта малая дверца прикрывает оконце, пробитое в задней стене печи. Та печь поставлена между двумя горницами. И где бы шептуны ни переговаривались, через решетку в поддувале все, о чем они молвят, слышно в чуланчике так ясно, что и глухой услышит.
— А если печь затопить? — спросил Николай.
— Тоже слышно, но хуже. Потому вытапливать ее надо накануне того, как будут немцы вести тайные беседы.
— А как то знать?
— Утром и вечером остаются они одни. И в те поры, а также, может статься, и среди ночи, будут они секреты разговаривать, и надобно тебе, Николай, разговоры те всенепременно подслушать. А чтоб днем печь вытоплена была, станем мы немцев застольями да прогулками занимать, и в то время холопы мои без них то дело сделают.
Теперь, переступив, порог, понял Николай, что холопы изрядно перестарались: натопили так — декабрю впору.
— Чего так жарко? — спросил. Герберштейн.
— После бани да после застолья не было бы какой простуды, — ответил Николай и, спросив не надобно «ли чего, услышал:
— Притомились мы с дороги, спасибо тебе, Николаус, иди с Богом.
Николай молча поклонился и вышел за дверь.
* * *Пока он обходил придомок, Герберштейн уже успел завести разговор с Нугаролой, и когда Николай осторожно отодвинул дверцу, до него донесся голос барона, продолжавшего начатую фразу:
— …потому не только малый, который рассказывал мне о достоинствах русского вина, но и сам наместник могли быть искренни в отношении князя Глинского. Его положение теперь совсем не такое, как девять лет назад. После женитьбы царя в январе этого года на племяннице Глинского Елене[56] вопрос о полном освобождении князя Михаила — вопрос нескольких месяцев. И русские вельможи, зная это, спешат объявить себя его старыми друзьями.
— Как же могло такое случиться? — услышал Николай голос графа Нугаролы, — Ведь по греческим законам схизматикам нельзя расторгать брак с живою женой?
Николай затаил дыхание: когда в Смоленске узнали о разводе Василия Ивановича с великой княгиней Соломонией Юрьевной, урожденной боярыней Сабуровой, то многие таким бездельным вракам просто-напросто не поверили. Но потом слухи обернулись правдой, только столь нелепую правду никто понять не мог.
Николай затих, боясь пропустить хотя бы слово.
— Подождите, граф, — интригующе проговорил Герберштейн. — Я расскажу вам нечто прелюбопытное, о чем узнал из письма моего агента, вхожего в семью князя Василия и извещенного обо всех его тайнах.
— Уж не записался ли к вам в пособники сам митрополит Даниил? — шутливо воскликнул Нугарола.
— Я даже духовнику на исповеди не называю имена моих агентов. В самом лучшем случае любой из них может из-за моей неумеренной болтливости потерять собственную голову, зато в самом худшем — вместе с ним потеряю голову и я.
Нугарола замолчал. Николай стоял, замерев, но не слышал ничего, кроме стука собственного сердца.
Наконец Герберштейн произнес:
— Он сообщал, что в Москве происходят события, о которых мне надлежит знать все доподлинно, прежде чем я появлюсь при дворе великого князя. Мы ждем, писал он, больших перемен, могущих повлечь за собою серьезные политические изменения. Ему довелось еще осенью прошлого 1525 года услышать от одного попа, приближенного к особе митрополита московского Даниила, к коему государь питает совершеннейшее доверие и расположение, рассказ о том, как великий князь однажды расплакался из-за бездетности жены. Поп рассказывал ему, что как-то раз на псовой охоте Василий увидел на дереве пустое птичье гнездо, и оно навело великого князя на скорбные мысли. Вернувшись в Москву, Василий сразу поехал к митрополиту. Там, поведав священнику об увиденном, стал плакать, приговаривая: «Горе мне, кому же я, Господи, уподобился? Не уподобился ни птицам небесным, ибо и птицы оставляют после себя потомство; ни зверям земным, ибо они тоже плодовиты; ни даже земле, ибо земля приносит плоды в надлежащее тому время». Даниил якобы сказал ему: «Бесплодную смоковницу иссекают, государь». И тем укрепил Василия в его намерении.
Однако мало кто поддержал великого князя. Иерусалимский патриарх Марк, получавший из великокняжеской казны ежегодно изрядную пенсию, неожиданно разгневался и прислал Василию письмо, полное угроз. Тот же поп сообщил, моему агенту, что Марк предупреждал Великого князя: «Если женишься вторично, то будешь иметь злое чадо: царство твое наполнится ужасом и печалью, кровь польется рекой, падут головы многих твоих людей, запылают твои города, и нивы станут пусты». Монахи особо почитаемого Белозерского монастыря с амвона объявили предстоящий брак блудодеянием. И уж совершенно неожиданным для Василия оказалось отношение к этому делу своего, пастыря, старца Симонова монастыря, Вассиана, в коем великий князь не чаял души и называл его не иначе как «подпорою державы, умягчением духа, веселием беседы и наставником любви».
В Москве говорили, что Вассиан не прикасался к безвкусной и грубой монастырской еде — овсяному хлебу из непровеянной муки или же ржаному хлебу, испеченному из толченых колосьев, без соли. Не ел он ни постных щей, ни каш из свеклы и репы, но получал все с царского стола. И даже этот человек не поддержал великого князя, за что был заключен в кремлевский Чудов монастырь.