Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Толмачил царский драгоман Симеон, с подобострастной угодливостью снимая слова прямо с губ митрополита. Паисий же говорил неспешно, будто бисер и жемчуга выстилал пред собою. Знать, дорого ценил себя.
– Царя сам Бог помазывает на власть. Тебе ли не знать. И всяк на земле, каким бы почетом ни был отмечен, он всегда лишь слуга государю и всеми благами земными ему одному обязан. И кто на владыку своего лишь посмотрит косо... Посмотрит лишь! – Паисий вздел палец, – того из сана извергнуть можно. Большой палец сразу рубить надо, без промедления. Чтобы не загнила вся рука. Чтобы иным неповадно. Ответь мне по-евангельски: проклинал ли ты царя? Да – да, нет – нет. И не уклоняйся, прошу, от чистоты признания.
– Я служу за царя молебен, я здоровья и долгих лет ему прошу, а не проклинаю на погибель, – сдерживаясь, ответил Никон и с какой-то мольбою во взоре, не от растерянности даже иль негодования, с тоскою и вопрошением перевел взгляд на спутников, ожидая хоть от духовных какой-то поддержки и объяснения, чтобы разрешить недоумение: де, с каких земель, каким ветром принесло на Русь этого предтечу, сатанинского шиша, что взялся судить отца отцев. Афанасий, архиепископ астраханский, встретил взгляд Никона строго и торжествующе, на впалых, изможденных щеках его проступили клюквенные пятна.
– Как же не проклинаешь? – воскликнул Паисий, с возмущением повышая голос, и развел руками. Червчатый шелк мантии с аспидно-черным подкладом зловеще всплеснулся, как крыла. «Таким и явится на похвалу грешникам козлище Вельзевул», – подумал Никон; сердце его заиграло. У него ныли истомленные за день ноги. Патриарх подпер себя посохом. – Царю ведомо! От царя не укрыться и в мыслях. Ты привел ужасное проклятие псалма на самодержца, чтобы супруга его стала вдовою, чтобы законные дети их осиротели...
– Слушай, зачем не говоришь со мною по-гречески, на родном своем наречии, а по-латыни, на проклятом козлином блеянии еретиков? – спросил неожиданно Никон, чтобы сбить судейский тон.
– Но ты и сам услышишь этот язык от папы, когда приедешь в Рим для оправдания себя по делам своим. Скажи, пожалуй, что общего между тобой и папой, от которого ты не получил ни патриаршества, ни благословения? И теперь переходишь к нему, ищешь у него суда по апелляции. Языки же не прокляты, когда в виде огненных языков сошел на апостолов Дух Утешитель. Не говорю по-гречески, потому что ты совсем не знаешь этого золотого языка. Но скажу тебе на ухо шепотом по-ромейски: ты, великий законник, откуда научился облекать в иноческое одеяние безбородых мальчиков?
И тут Никона допекло такое небрежение к нему наезжего смутителя, и он закричал, только чтобы оборвать мерный сладкий голос:
– Вор! нехристь! собака! самоставленник! мужик! Есть ли у тебя от вселенских патриархов ко мне грамоты? Не впервой тебе ездить, лжесловесник, по чужим государствам и мутить воду! Вот и здесь хочешь сделать то же! Зачем носишь красную мантию вопреки правил?
– Затем, что я из настоящего Иерусалима, где пролил пречистую кровь свою Спаситель мира, а вовсе не из твоего лживого Иерусалима, который не есть ни новый, ни древний, но третий, грядущего антихриста.
– Вор! Вор! Свой престол оставя, скитаешься, яко волк-Никон застучал посохом, в аспидно-темных глазах его зажглися кровавые искры, косматые брови встали торчком. Он надвинулся на Паисия, сделал решительный шаг навстречу, будто собрался пригвоздить строптивца железным осном. – Окаянный человече! Что ты, как свинья, рыгочешь на Божии законы ради скверны своей...
Паисий Лигарид побледнел, но голос его не дрогнул, оставался язвительным, медоточивым:
– Меня напрасно ты обзываешь вором. Ты бесчестишь не меня, а великого государя и весь освященный собор. Я отпишу о том вселенским патриархам. Я бы тебе ставленную грамоту показал, но теперь ты не патриарх. Ты достоинство и престол самовольно оставил, а другого патриарха на Москве нет, потому и грамоты к московскому патриарху у меня нет.
– Я с тобой, вором, ни о чем говорить более не стану! – перебил Никон. Паисий улыбнулся язвительно, как бы плотнее запахнулся в мантию, и, отойдя в угол келии, с пристальностью вперил взгляд на патриарха, удивляясь его телесной мощи. «Господи, – думал Лигарид, – какое чудище, безумец, прямо какой-то одноглазый циклоп из финикийских пещер. Бедный, бедный царь, каково ему досталось».
Лигарид покачал головою.
А тем временем приступил к Никону князь Одоевский с тем же пристрастным вопросом: де, пошто, святитель, положил на государя клятвенные слова.
– Клятву я произнес на обидящего меня Романа Боборыкина...
– Тогда зачем клал жалованную государеву грамоту под крест?
– Клятву произнес на Романа. И поделом, – стоял на своем Никон. – А если вам мнится, что я лгу, так пусть буду я анафема. Вам мало этого свидетельства? – снова поднял голос Никон, так что и на воле, наверное, было слыхать. – Вам сладко меня допирать, как немилостивец Каиафа Спасителя. Хотите меня унизить при этом блудодее, воре и святотатце? Так вы, немилосердные, почитаете отца своего?
– Отца-то мы прежде крепко почитали. Да нынче нету для нас его. Ты сошел с места, так и живи в тихости, как простой монах, а не мути землю. И вот опять на царя клятву положил. И чего неймется?
– Не клал я обидящей клятвы. Я за великого государя на молебствии Бога молил. Вот я какую молитву читал во здравие. – Никон скрылся в опочивальне, вернулся с тетрадкой и начал было читать моление за царя.
– Вольно тебе показывать иное. Ты на молебне говорил из псалмов. Все слышали, – настаивали бояре. – Негоже, не к лицу патриарху блудословить.
И тут Никона допекли, и с горячкой в сердце вскричал он:
– А хотя бы к лицу государя и говорил! – вдруг признался Никон. – Да за такие обиды я и теперь не стану молиться! Приложи, Господи, зла славным земли.
От этих кощун свет многих елейниц под образами изогнулся в тоске, готовый захлебнуться, и чужие тени невразумительных существ, проникнув в распахнутое косящатое окно, поползли по мощеным стенам келейки, изгибаясь в пазьях. Пронзи молонья в эту минуту потолок, то и она бы настолько не ужаснула послов, как поразили внезапные слова Никона. Одоевский на время вроде бы потерял голос, его отечное дряблое лицо, принакрытое плоской рыжей бородою, налилось мгновенным сизым румянцем, как от удушья. Наконец справился с собою и хриплым шепотом спросил, думая, что ослышался:
– Так ли тебя понял, Никон? Ты великого государя готов ныне проклясть?
– Да-да... Он закона Божьего не исполняет, он в духовные дела учительские вступается!..
– Ой-ой, – покачал головою боярин, искренне жалея Никона. – Ведь ты, неблагодарный, забыл премногую милость к себе и почтение государя. И ты не боишься праведного суда Божия за такие непристойные речи?
– Не тебе меня лаять! Мне бы дождаться лишь собора, и я великого государя оточту от христианства. У меня на письме уже все изготовлено!
Бояре переглянулись с духовными. Потерял Никон разум, не ведает, оглашенный, что творит. Вот и лицом счернел, как басурманин, и губы в накипи, а на висках набухли вены, как червие. Из-за плеча князя Одоевского вскричал зло и надсадно окольничий Родион Стрешнев:
– Да за такие-то речи знаешь что? Ежли б не чин твой, мы б тебя нынче живым не спустили!..
– Тьфу на тебя, потаковник прелюбодеям, – ровно, без ярости осадил Никон окольничьего и, небрежно отвернувшись, спросил у архиепископа Афанасия: – Какой у вас теперь собор и кто приказывал без меня его созывать?
– Этот собор мы учинили ради твоего неистовства. А тебе до собора и дела нет. Ты достоинство свое и патриаршество оставил.
– Я патриаршества не оставлял! – вновь вспыхнул Никон, наполняясь гневом.
– Да как не оставлял? – настаивал Афанасий. – Не ты ль писал царю, что как пес на свою блевотину не пойдешь, и назвал себя бывшим патриархом.
– Я и теперь великому государю не патриарх! – загремел Никон.
– Тогда и нам ты не патриарх, – потухнувшим голосом заключил князь Одоевский. Уж три часа шла пря, поизустали послы с дороги, а это словесное торжище и вовсе выбило из сил. А чего коториться? коли бежал из мира, сошел со стулки, так и живи по себе, не торгуя безумным словом, чтоб не досадить невинным. Князь с жалостью смотрел на Никона и говорил напоследок, как решенное. – Достоин ты, Никон, за свое неистовство ссылки и подначальства крепкого, потому что делаешь многие досады и в мире смуту...
– Вы к отцу пришли, к исповеднику! Вы поклонитеся до земли, испросите духа моего. А вы не-е... Вы пришли на меня, как жиды на Христа! – Никон застучал посохом. Князь Одоевский еще хотел что-то добавить, но не мог перенесть патриаршьего крика, повернулся к двери и пошел прочь. Последним поднялся с лавки Паисий Лигарид. Он миновал Никона, как мертвое дерево, и словно бы призакрыл красной мантией выходящих послов. Никон опустился в креслице, призамгнул очи, в глазах еще стояли алые сполохи. Наконец-то, обвеивая лицо, в окно потянуло ночной спелой прохладою, и так неожиданно заблажили, подали весть в монастырском птичнике первые петухи...