Владимир Личутин - Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Скрепя сердце велел патриарх казначею принести шестьсот рублей, сколько наскребли в затайках, и предложил Боборыкину, надеясь на милосердие и милостыньку, взять из этих денег за шестьдесят семь четвертей обмолоченной ржи по цене, по которой хлеб продавался на Москве. И открыл подголовник с ефимками. Боборыкин же ответил: де, пожато хлеба с той пашенки будет вдесятеро больше, и, взяв со стола все деньги, еще и примолвил: де, эта плата мне будет за половину. Никон вспыхнул, люто осердился, порвал сделку и сказал: «На ложное твое челобитье денег не напастись и не откупиться всем монастырем. Ты пришел, как шакал на падаль».
Шестнадцатого июля прибыли в монастырь думный дворянин Бакановский да дьяк Брехов со многими людьми-подьячими и стрельцами и принесли царскую грамоту; Никону вновь предложили, чтобы он сделался с Романом и пошел на мировую. Никон же пошел на отказ: де, Романовой земли у монастыря нет, а есть купленная, и напрасно Боборыкин подклепывает на патриарха. Тогда и решено было спорную землю отмежевать в пользу Боборыкина. Государевы слуги отправились землю резать, нищить монастырь. Никон же созвал братию в Воскресенскую церковь, с солеи прочитал жалованную грамоту царя на монастырские имения, а после положил ее под крест и образ Богородицы на аналое посреди храма и совершил молебен Святому Животворящему Кресту. А по окончании молебна громогласно возвестил страшные слова из сто восьмого псалма: «Да будут дни его малы, и епископство его да приимет ин, да будут сынове его сиры, и жена его вдова, да будут чада его в погублении, и да потребится от земли память их...»
Соседа ли Боборыкина имел он в виду, спосылая на того небесные кары, иль государя, отдавшего патриарха на поругание мстительным слугам своим, – святитель не объявил братии: но душа его переполнилась обидою ко всем невидимым, кто сейчас обуживал, стреноживал его жизнь. Вроде бы без ков видимых Никон, но в тесных юзах.
На молебне случайно оказался и Роман Боборыкин. Он ничем не выдал своего присутствия, затенившись в притворе, но тем же днем донес в Москву, де, Никон проклинал государя и весь его Дом. Алексей Михайлович, получив такую весть, срочно призвал в Крестовую палату архиреев и пожаловался с неожиданной слезою во взоре: «Я грешен, но в чем согрешили дети мои, царица и весь двор? Зачем над ними производить клятву истребления?» Архиреи зашумели, взволновались, просили расследовать это дело в точности, чтоб пресечь затеи смутителя. Вон сколько стороннего, чужеземного народу ежедень отирается в монастыре, разнесут голку по всем рубежам. Что еще взбредет в голову беглеца? Надо поопасатися, принять меры. Наутро государь созвал старшие власти, и решено было отправить в монастырь дознатчиков истины Паисия, газского митрополита, астраханского архиепископа Иосифа, богоявленского архимандрита Феодосия, а из ближних ко Двору – князя Никиту Одоевского, окольничьего Родиона Стрешнева и думного дьяка Алмаза Иванова.
Русская православная церква вдовела при живом патриархе. И все уперлось в Никона.
Знайте, сердешные, лишь искреннее послушание в поте лица своего и соскабливает всякий суетный прах с томящейся души.
Не ходя в келию, подождав, пока оттрапезуют трудники, Никон после проповеди тут же в ризнице Воскресенской церкви с помощью причетников облачился в рясу трудника и кожаный фартук с наплечниками, натуго перепоясался, будто воин, широким лосиным ремнем. Потом отправил всех от себя, достал из-под рубахи тяжелый медный складень, который с недавнего времени возложил на грудь рядом с веригами, и усердно помолился в тиши, часто лобызая образ Богородицы Умиленной. И вдруг, беспечальный, забылся. И привиделось ему, что он летит легко и свободно, вытянув вперед правую руку с крестом, а навстречу приступает огромная сизая туча, с подочвы черная, как вар, и этой тучи ему не миновать. И Никон решительно пробил эту клубящуюся гору сквозь, но больно зашибся головою...
И с этим проснулся. Лоб действительно болел, но какой-то иной истомою. Патриарх подошел, любопытствуя, к зеркальцу, опушенному синим сукном, всмотрелся в мятое лицо. Над правой височной костью неожиданно увидел багровое пятно, будто опалило чем. Но Никон не встревожился, но, потерев ожог, широко, радостно улыбнулся. Знамение... Вестку дал Вседержитель. Ведь не отчаялся, не струсил, не поддался вражьим наущениям, но пробился сквозь тучу навстречу лазурному покою. Лишь молоньи, как змеи, шипя и рыгоча, искручивались вокруг золотого креста. Так и не страшны все препоны земные, ежли пасет Никона сам Творец. Пусть межуют, пусть нищат, обрезают земли по самую церкву, пусть лишают жизни: на каждую проторю и убыток станет достатку вдесятеро. ...О, светоносная Заря, держащая истинного Света! Целую тебя, плача от счастия! Никон облобызал образ Пречистой, опустил складенек за ворот. Тут на улице ударили в било, сзывая на дневное послушание, и патриарх поспешил на выход.
Никон отправился в череде приписанных и послушников за монастырскую стену к ямам с глиною. Около штабелей сырца он нашел и свою, патриаршью козу, к которой никто не ревновал: такая скамейка была лишь по плечам Никона.
Сегодня после обжига выгружали очередную печь, наладив свое кирпичное дело. Такой промысел был куда выгодней и приемистей для монастыря, не надо было лишку тратиться казною и сплавлять материал на насадах по реке из-под Москвы. Занимался обжигом наймит, квадратный закоренелый мужик, немтыря с легкой блуждающей ухмылкой на чугунном лице.
Никон не однажды наблюдал со стороны, как этакий шатун-медведь, не зная устали, легко таскает березовые неподъемные чураки, будто кабаньи туши, зажав их под мышками, и, открывая в очередь кованые заслоны, сует дрова в чрево денно и нощно горящей печи.
Окрученный кожаным запоном, наймит легко орудовал длинным, в сажень, кокотом, до самых жабер печи протаскивая ровный жар; порой немтыря оборачивался в полночную глухую темь, как бы позванный кем, навастривал ухо и что-то гугнил. Потом обливался водой из бадейки, так что поднимался над ним клуб пара, и снова принимался волочить железный крюк. Никон видел веселое лицо наймита, прозрачное от пляшущего жара, но ничем не выдавал своего присутствия; патриарх возлюбил бессловесного гугню, как сотоварища по общему устроению святыни. Это был стоящий одноделец, поровенка, одного склада и лада с Никоном, так казалось патриарху; от его норова в той же степени зависела крепость и вечность Нового Иерусалима, чтобы никакие наустители и разврастители не смогли проточить его святые стены и проникнуть в горнее место.
...Завидев патриарха, немтыря торопливо вытер руки о кожаный запон, содрал с головы войлочный колпак, черные, иссиня, волосы свились в курчавый пропотевший ком. Обжигальщик подошел под благословение, загребая чунями с загнутыми носами. Сейчас в жаркий солнечный день он казался отлитым из железа, и только на темном, как у агарянина, лице просверкивали голубые, хмельной радости озеночки. Немтыря упал на колени, голова, будто подрубленная, скатилась податливо к ногам святителя, к деревянной козе с отглаженными до блеска ручками, сейчас поставленной возле ног.
«Подымися, Божий человек», – мягко сказал Никон, слегка наклонившись. «Встань, патриарх велит! Заснул, чего ли? Разлегся, как боров под ножиком. Аль умер?» – закричали приписанные. Немтыря неуловимо, наверное, духом святым осознал просьбу патриарха, легко поднялся, потянулся к руке Никона. Никон же, перекрестив мужика, вдруг приобнял его за тяжелые плечи, густо запорошенные кирпичной окалиной, поцеловал в прокопченный, прокаленный лоб, пахнущий огнем и глиной. Монахи-трудники охнули и расцвели, еще пуще возлюбив владыку. Ударили колокола Воскресенской церкви, Никону поднесли серебряную чашу со святой водою, и он неторопко пошел к заслонам, окропил каждую топку, где недавно гуляло пламя.
...Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвенная буди десница моя...
Едва доволокся Никон до Отходной пустыни, так умятый послушанием. Келейные служки довели святителя под локти и оставили возле уединенной каменной башни на берегу Истры. Далее доступ был заказан даже самым верным монахам. В четыре яруса кирпичный столп, откуда далеко виделся окрестный мир во всех красотах, обозванный Никоном Палестиной, был достроен и освящен пять лет тому, когда еще не сошел с патриаршьей стулки; каждый кирпич был обнянчен руками святителя, перенесен на загорбке, и оттого пустынька и была, наверное, особенно близка его сердцу. Всходя витой, еще неистертой подошвами лестницей, опираясь рукою на шероховатые от извести стены, как бы раздвигая плечами каменный кокон, Никон миновал тесную церковку Благовещения, где обычно служил в одиночестве литургию (да второму молитвеннику и при всем желании не протиснуться бы в алтарь), горбясь, поднялся выше на третий ярус в крохотную келеицу, и тут разоболокся в желанной прохладе, и долго отмякал, приходил в себя от июльской жары, откинувшись к стене, слыша каждый стонущий мосолик, тупо разглядывал посеченные кирпичной крошкою ладони, так и эдак разворачивая их на коленях, словно бы считывал с них судьбу.