Александр Казанцев - Школа любви
За поминальным столом в «Бухтарме» я почувствовал вдруг облегчение, чуть ли не радость тихую: самое страшное позади!.. И хоть поминки были, по вине злополучного указа, безалкогольными, отмякло у меня в груди, как после доброй стопки… А уж после, когда вечером за семейным столом разлили по рюмкам в кругу самых близких оставшуюся бутылку водки и выпили, не чокаясь, когда после положенной минуты молчания разговорились все понемногу, ударились в воспоминания — сперва о маме, потом обо всем хорошем, — чувство облегчения еще явственней обозначилось во мне.
Уже не «чуть ли», а радость настоящую ощутил я оттого, что со мной рядом родные (только Елены и Машуни не хватает), в этом кругу меня понимают, ценят: вон как старший племяш Минька ловит каждое слово мое!.. А я рассказываю чуть ли не взахлеб, как довелось мне сопровождать в поездке по Томской области автора бессмертного «Дяди Степы» и столь же бессмертного, казалось тогда, «Гимна СССР», которого все в стране знают от мала до велика; потом — о другом писателе, о Грэме Грине, с которым тоже тесно общаться довелось (отец и тетя Оля читали его: «Тот самый?.. Неужели?..»); потом красочно повествую, как тянул с промысловиками неводом из Оби тридцатикилограммового осетра (зять, заядлый рыбак, глядит на меня с уважением); потом — об аншлагах неизменных, с которыми уже больше года спектакль по моей волшебной пьесе идет (мечтательный вздох Галинки: «Вот бы ребятишек сводить!»)…
Стыдно вспоминать бахвальство свое. А тогда казалось, что получил на него право после всего пережитого, что не собой хвалюсь, и не хвалюсь вовсе, а тем самым говорю доброе слово о маме, воспитавшей меня таким. А то ведь крайне редко встречаемся, мало друг о друге знаем. Так хоть беда свела… А мы должны знать, должны любить друг друга. Мы — родня, нас, слава Богу, еще не так уж и мало — вон даже стол пришлось раздвигать…
Мама любила раздвигать стол в большой комнате. Когда мы с Еленой и Машуней приезжали в Зыряновск, он раздвигался на дню по три раза. Можно было бы, конечно, питаться «партиями» на тесной нашей кухоньке, но для мамы важно было, чтобы — все вместе, важны были разговоры за столом, пусть даже и споры… Она ведь как бы приравнивала два понятия: ставшее фигурально-символическим «семейный очаг» и вполне конкретное, духовно-материальное «семейный стол».
Впервые за семейным столом собрались мы без нее.
Ее уже никогда за этим столом не будет…
Страшная мысль саданула все же под дых. Умолк. Слушая других, думал: как же могу радоваться, когда мамы нет?.. Вот уж бревно я, если боли толком не прочувствовал, если могу запросто есть, пить, разговаривать, находить в этом удовольствие… Да как же я успехами своими хвалиться могу, если сам понимаю, насколько они мнимы?.. А ведь недавно чуть ли не ликовал, скотина!.. Или, может, втайне радуюсь, что никому теперь не будут телепатически передаваться нечистые мои мысли?.. Ну и дрянь же, однако!.. Ведь это моя вина, что мамы теперь нет…
— Костя, что с тобой? Побелел весь!.. — это голос Галинки.
А во мне будто струна натянутая звенит, вот-вот лопнет. Вдруг резанула нестерпимая жалость к сестре, и понять эту жалость не смог, хотя с детства страх охватывал временами, что Галинка, единственная, младшенькая, может умереть раньше меня… Пропади он пропадом, дар пророчества, если он действительно, хоть в зачатке, есть у меня! И где ж мне знать тогда, что через восемь лет, в такой же окаянно-високосный год, придется мне хоронить погибшую в автокатастрофе сестру: после отдыха на Бухтарминском море лихо гнал машину подросший племяш мой Минька, поскольку отец его, мой зять, Володька накушался изрядно водки, радуясь хорошему улову…
— Тебе плохо, Костя?
— Ничего, все нормально… — ответил я сестре и вдруг почуял сильную боль в груди, слева. Схватился за сердце. Никогда оно у меня раньше не болело, я и не знал, как оно может болеть, так же как один чудак в анекдоте недоумевал, как это может болеть голова: «Ведь это кость!..» А тут вдруг даже стон вырвался.
Галя, тетя Оля и кузина моя всполошились, уложили меня на диван, хотели «скорую» вызывать, да я запретил. Отец разыскал валидол и, протягивая его мне, сказал с печальной улыбкой:
— Вот и у тебя «валидольный возраст»…
А я глядел на всех родных сквозь подступившие слезы, и уже не стыдная вовсе радость грела мне душу: «Пусть я ничтожный, способный на всякие гадости, но все-таки я не бревно, не бесчувственная скотина. Легла утрата на сердце мое, болью легла!.. Все же не конченый я человек, если меня любят…»
8. Томские метаморфозы
А все-таки, Пеант, ты любишь меня! Котяра! Друг единственный на постылой земле скифской!.. Любишь — потому и рассмешить пытаешься Назона. Даже на смертном одре рассмешить сумел.
Ну и рожа у тебя сегодня, Пеант! Славно же ты разукрашен за похотливость свою! Поделом, будешь знать, как зариться на чужое. Только, думаю, и это тебя не исправит…
Так, говоришь, она тебе первая подмигивать стала? Ну, помню я эту подзабывшую язык предков гречанку, эту широкозадую и пышногрудую Деметру с волосами цвета спелой пшеницы под дождем. Она и впрямь похожа на ту самую богиню плодородия, которая обратилась однажды в кобылицу, чтобы сочетаться с жеребцом Посейдоном. Что-то кобылье в ней поныне осталось!.. И ты, Пеант, конечно, жеребец еще тот, но силы не рассчитал…
А с чего ты взял, что она тебе подмигивала? Может, ей просто соринка в глаз попала? На этих богами проклятых гетских берегах такие скверные ветры метут, столько несут всякой дряни… А если даже она, как ты говоришь, подмигнула весело, так на тебя же, толстяка рыжего, без веселья глядеть нельзя…
Ну, даже если и подмигнула озорно, так все равно это не повод, чтоб ее подкарауливать в пристройке надворной, куда пришла она, хмельная, набрать вина из врытого в землю кувшина…
Ага, Пеант, понимаю, когда нагнулась она над керамическим высоким краем, чтобы зачерпнуть со дна, когда обрисовалась мощная раздвоенность ее зада, никак ты не мог с собой совладать — бросился, облапил сзади, плотоядно урча, суетливо принялся заголять ее могучие формы…
Так, говоришь, она сперва не поняла, кто это ее заловил, обрадовалась даже? И поторапливала, чтоб скорей пристраивался?.. Ну а ты, Пеант, и провозился, видать: вон у тебя брюхо какое — мешает, однако. Все-таки много ты жрешь, Пеант, и печалей у тебя нет… Неужто по Риму не тоскуешь?.. Ладно, про это не надо пока…
Так, говоришь, пристроился все же? И она ничего не заподозрила?.. А! Засомневалась все-таки!.. Нет, говоришь? Упрашивать из кувшина гулко стала, чтобы за дело всерьез взялся?.. Ну ты и подналег, представляю!..
Только зачем же ты, дурила, на финикийском наречии своем выкрикивать стал? От восторга, говоришь?.. Вот и получил за восторг!
Это она тебя черпаком так?.. Могучая женщина!.. Зевс разит молнией, а Деметра черпаком! Ух ты, шишка какая! Не скоро сойдет…
Слушай, а может, у тебя из нее бычьи рога вырастут, и тогда ты, уподобясь Зевсу, выкрадешь свою пышнотелую Деметру, как тот — Европу, и увезешь на широкой спине через моря на Крит?.. Нет, Пеант, все-таки ты не Зевс, она не Европа… Говоришь, и похищать бы теперь не стал?.. Так, значит, «лекарством от любви» стал деревянный черпак?.. Ах, еще и кулаки? Они у нее увесистые… И не только тебя, говоришь, молотила?.. Как же! Помню этого волосатого, этого кряжистого полуварвара… Так он ей кто — муж? любовник?.. Не знаешь, а надо бы узнать, прежде чем к ней пристраиваться… Разукрасили же они тебя!
Слушай, толстяк, а ты ведь прекрасен теперь, как сам Аполлон, прозвище которого — Пеан. Он — Пеан, ты — Пеант, вон даже как!.. Твоя шишка светит, как солнце! Тебя должны окружать музы! Где они?.. И их нет, и не обладаешь ты даром предвиденья, каким наделен в полной мере Аполлон: не трудно ведь было предугадать, чем твои похотливые плутни закончатся. Но и этот урок тебе на пользу не пойдет…
А ведь ты, дружище, лишь малость младше меня, пора бы тебе, как отставному гладиатору, вооружиться деревянным мечом и лишь бахвалиться на досуге былыми своими схватками. Когда же ты угомонишься, Пеант?..
Вот я теперь — как старое оливковое масло: не годен для того, чтобы насытить и усладить чью-то плоть, а годен лишь для освещения… Что, не понял? Ну, так старое прогорклое масло только в светильниках и жгут…
И чего ты зубы-то скалишь? Чего усмехаешься криво? Хочешь попрекнуть меня внучкой добропорядочного римлянина Таидой? Так ведь одна она, считай, в этих стылых Томах по-латински говорит. Как же мне к ней не потянуться, как не сойтись нам?.. Да и ничего такого у нас не было… почти… Так, от тоски и скуки. Да и когда это было — аж позапрошлой весной. Вспомнил!
Ничего подобного давно уже себе не позволяю. Да и не надо мне… Эти восемь лет ссылки источили меня, превратили в старца. Зиму нынешнюю точно не переживу.
Не гляди, что подтруниваю над тобой, смеюсь. Просто кашель на время отпустил и жар схлынул, да и ты, старый плут, сумел меня развеселить…