Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Время позднее. Ставни закрыты, кукушка прокуковала одиннадцать часов.
— Вот хочу по-христианскому жениться на тебе, — хрипло сказал он, глядя в сторону.
— Нет, Петруша, нет. А женится на мне Прохор, сын твой.
Петр Данилыч крякнул, грозно посмотрел в лицо Анфисы:
— Да ты в уме? Или пьяна совсем? У Прохора есть невеста.
— Ну, еще посмотрим… Все вы, Громовы, в моих руках. Запомни это, Петенька.
Помолчали. Анфиса зевнула. Зевнул и Петр Данилыч, что-то прикидывая в уме.
— А может, за пристава замуж выйду, а может — за Шапошникова. -Вот возьму и выйду за него. Хочешь, Петя?
— Сколько ты желаешь получить от меня денег?
— Все, сколько есть. Движимое и недвижимое — все чтобы мое было. Тогда согласна, — сказала Анфиса задумчивым, нерешительным голосом, глядя в сторону и как бы стыдясь слов своих.
— Значит, ты за деньги желаешь продать себя?
— Себя — да. А вольная волюшка при мне останется. На этот раз голос ее прозвучал вызывающе. Она прищурила глаза и взглянула на гостя пренебрежительно и нагло.
Петр Данилыч опустил голову и толстыми грязными ногтями стал барабанить по столу — сначала тихо, потом все громче, все озлобленней.
— Нет, не подойдет. Сама знаешь, половина денег сыну принадлежит, да надо и Марью Кирилловну не обидеть. Сама, чай, понимаешь.
— Ну, тогда прощай. Больше не о чем и толковать нам. До свиданья, Петя, уходи. Хочешь на дорожку посошок?
— Не пью. Бросил. И подь ты к черту со своим вином! Мне тебя надо!
— А мне Прохора.
— Анфиса!
— Петька!
Петр Данилыч плюнул, прошипел сквозь стиснутые зубы: «Змея ты», — и вышел, грузно вымещая каблуками злобу.
17
С того лихого дня, как появилась в этих местах Нина Куприянова, Анфиса все время в нервном напряжении. «Теперь или никогда», — подталкивала она свою волю, но не желала сгрудить ее в один удар, воля безвольно растекалась средь путаных Анфисиных тропинок. Так было потому, что Анфиса не имела твердого хотенья, она легковерно ставила ставку то на того, то на другого и на козырного своего туза — Прохора Петровича, — и выходило так, что ее карта всюду бита. И нет больше такого человека в ее жизни, который дал бы умную укрепу ее думам. Был Шапошников — и Шапошникова нет. Нет!
Анфиса стала сильно попивать. Все внутри ее перегорело.
Врет старик! Только бы Анфисе захотеть — Петр Данилыч все для нее сделает: сына ограбит, жену пустит по миру, пойдет на любое зло. А не захочет старик по-хорошему, она сумеет припугнуть его, она такую покажет ему штучку, — льстивой собачкой станет Петр бегать за Анфисой, вилять хвостом и ластиться. Впрочем, Анфиса припугнет сначала Прохора. В последний раз попробует Анфиса силу своих чар над ним, а там видно будет; она теперь и сама не знает, в какую яму толкнет ее неукротимый своевольный бабий нрав. Скорей бы уж…
Пила Анфиса три дня, три ночи. Пила одна. В комнатах темно: три дня, три ночи не открывались ставни, вольный свет не проникал сюда. Лишилась света и душа Анфисы.
Переплакана, передумана была вся жизнь. Руку на себя подымала Анфиса, но рука не повиновалась воле: и рука, и мозг, и сердце — все вразброд, нет опоры, нет хозяина, лишь голое отчаяние в углу сидит, а на столе стакан с вином. Перед образом лампадка, лампадку ту бережно Анфиса заправляет, неугасимый огонек хочет зажечь в Анфисе былую веру в бога, в жизнь — не может: Анфисе незачем молиться богу, Анфиса больше не верит в жизнь, Анфиса умерла. Но погодите Анфису хоронить! Она и мертвая себя покажет…
Снятся ей сны странные. Как-то проснулась: в головах икона богородицы, а в ногах, прилепленная к стенке кровати, восковая свеча стоит. Кто ж хоронить ее собрался? Должно быть, во сне, сама. С тайным страхом водрузила обратно богородицу, восковую свечу сняла. Как-то проснулась: стол белой скатертью накрыт, на столе — самовар без воды, чашки, варенье, хлеб. Удивилась Анфиса: во сне понаставила сама должно быть. Как-то проснулась Анфиса: возле нее, на стуле, сам Прохор. Анфиса вскрикнула.
— Не бойся, — сказал Прохор. — Не бойтесь, Анфиса Петровна. Я вот зачем…
Он встал, и Анфиса встала.
— Сейчас, сейчас, — сказала она растерянно и задыхаясь, — я сейчас. А что у нас, ночь иль день?
— Вечер, одиннадцать часов.
— Не гневаюсь, побудьте одни. Я мигом, — сказала Анфиса и ушла.
Прохор курил папиросу за папиросой, взатяжку, жадно: организм как бы наверстывал, что зачеркнула в нервах недавняя болезнь. Все такая же прекрасная и свежая, вошла Анфиса. Но Прохор заметил, что глаза ее припухли, в тонких бровях жест страдания, а в лице и в голосе взволнованная грусть. Она в светлом простом платье, мрамор рук открыт до плеч, возле правого плеча искусственный цветок камелии. Густые косы собраны сзади в тугую, свернутую калачом змею. На груди золотой медальон-сердечко. Прохор знает, что в медальоне том прядь его, Прохора, волос.
— Что ж, может, убить меня пришел? Только не убьешь меня — я мертвая.
— Оставь, Анфиса. Я за делом. Садись скорей. Но Анфиса не села. Она открыла ставни, распахнула окно в сад: за окном действительно прозрачно — тихая ночь была, на сизом небе чертились едва опушенные листвой деревья. Свежий воздух плыл в сонные комнаты Анфисы, огонек лампады колыхался. Где-то там, за деревьями, за крышами, в краю далеком вспыхивали молчаливые зарницы: как бы не пришла гроза.
Тихо говорила Анфиса сама с собой в ночную тишь:
— Жить нам вместе, умереть нам вместе. Ежели ты на особицу жив, сокол, значит — я мертва.
— Брось глупые речи, Анфиса…
Белая, взволнованная, она стояла в трех шагах от Прохора, из закрытых глаз текли слезы.
Прохор встал, вздохнул, широко прошелся, сел возле открытого окна, Анфиса повернулась к нему, он тогда о раздраженьем пересел на диван, к печке. Холодные руки его покрылись липким потом, во рту пересыхало.
— Я никогда не позволю тебе обирать отца и делать несчастной мать мою. У отца деньги не его, а мои: я нажил. Отец, как старый колпак, сегодня утром раскис, распустил нюни и долго рассказывал мне про ваш с ним разговор. Так вот знайте, Анфиса Петровна, никаких разводов, никаких ваших свадеб. Иначе… Дайте мне рюмку вина, коньяку. Я слаб, — он оперся локтем в стол и прижался виском к ладони. Бледность растеклась по его лицу, свет лампы желтил, заострял нос и впалые щеки.
И как выпил обжигающую рюмку и как хлебнул густой душистой наливки из облепихи-ягоды, в лице заиграла жизнь, упрямая тугая складка меж бровей обмякла. Но его сердце не могло обмякнуть, сердце возненавидело Анфису навсегда.
— Анфиса, я тебя люблю по-прежнему, — сказал он озлобленным умом своим. В темных глазах Прохора пряталось коварство, но отреченный взор Анфисы на этот раз ничего не отгадал; Анфиса тотчас же поверила, бросилась ему на шею.
— Любишь? Неужто любишь?!
— Да, да, да. Только выслушай меня, пожалуйста, — по-холодному поцеловал, по-холодному усадил ее возле себя. — Слушай.
Но где же ей слушать, когда не хватает воздуху и волною хлещет по жилам кровь.
Прохор говорил негромко, но отрывисто и, за рюмкой рюмку, тянул вино.
— Значит, все будет хорошо… Только ты не мешай нашей свадьбе, вообще не мешай нам жить. А я тебя никогда не забуду, Анфиса… Тайно стану любить тебя.
Эти слова поразили Анфису, как гром. И первый раскат грома ударил где-то там, вдали.
— Та-а-к, — протянула Анфиса, и голос ее под тугими ударами сердца шел волной. -
Так, так, так… Вот это любовь! Ну, спасибо тебе на этакой любви. А вот что.. — она встала, и ноздри ее расширились; дыхание вылетало с шумом. Она как молнией посверкала глазами на примолкшего Прохора.
— Женись, молодчик, женись, — она сейчас говорила высоким голосом, привстав на цыпочки и запрокинув голову свою. — Женись, а я за отца твоего выйду и все равно погублю тебя своей любовью. Все равно. Эх, младен!.. Плохо ты меня знаешь. Если ты променял меня на какую-то богородицу, так я-то тебя, сокол, ни на кого не променяю… Увидишь!
Она схватила бутылку коньяку и прямо из горлышка отхлебнула несколько глотков. За окном стали шуметь деревья, по комнате заходили ветерки.
— Вот, — сказала она и сорвала крест с груди, — вот у крестика ключик привязан, ключик этот от потайной шкатулки, а в той шкатулке штучка есть. Как служила я у дедушки твоего, покойного Данилы, в горничных, он мне, девчонке, браслетку подарил. А на браслетке-то кой-какие буковки прописаны. Кой-какие… Ха-ха!.. Показывала я штучку эту одному человеку-знатецу, здесь живет этот человек-то, парень дотошный, мозговой. Да еще бумажку одну показывала, у дедушки Данилы в кованой шкатулочке нашла, — все убиенные переписаны, дедка день и ночь в молитве поминал их. Так и написано — «мною убиенные…» Чуешь? И выходит: не Ибрагишка убивец-то, вы убивцы-то, твой дедка Данила убивец-то подлый, живорез. На вас, Прошенька, вся кровь падет… — Анфиса говорила приторно-сладко, певуче, и хоть не было в ее голосе угрозы и глаза Анфисы улыбались, но от внутренней силы слов тех стало Прохору страшно.