Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Волк, белки и зверушки слушали внимательно. Волк хвостом крутил, бурундук пересвистнулся с другим бурундуком.
— «Идет», — сказала белка.
— Кто идет? — спросил Шапошников.
— «Хозяин идет».
Хозяин принес в кувшине бражки.
— Испробуй-ка… Ох, и крепость!.. Ты чего-то задумываться стал. Смотри, не свихнись, паря… Чего доброго… Это с вашим братом бывает.
Волк, белки и зверушки засмеялись.
Боялся грозы и отец Ипат: прошлым летом, под самого Илью пророка, его в поле ожгло молнией: он долго на левое ухо туг был.
Пристав грозы не боялся, но пуще моровой язвы страшился супруги. Вот и в эту ночь у них скандал. Супруга расшвыряла в пристава все свои ботинки, туфли, сапоги, щипцы для завивания, и все мимо, мимо. И вот, вместе с бранью, летит в пристава двуспальная подушка. Пристав и на этот раз ловко увернулся, подушка мягко смахнула с письменного стола все вещи. Чернильница, перевернувшись вниз брюшком, залила красной кровью черновик проекта:
«всесмиреннейшего прошения на имя его преосвященства епископа Андрония, о чем следуют пункты:
Пункт первый. Будучи в семейной жизни несчастным вследствие полнейшего отсутствия всяких способностей законной супруги моей Меланьи Прокофьевны к деторождению по причине сильной одышки и ожирения всех внутренних органов (при сем прилагаю медицинскую справку фельдшера Спиглазова) и в видах…»
Тут рукопись оборвалась, перо изобразило свинячий хвостик, — видимо, как раз на этом слове мимо уха пристава пролетела мстительная туфля, а скорей всего увесистая затрещина опорочила высокоблагородную, однако привыкшую к семейным оплеухам щеку пристава. Конечно ж так. Пристав писал, жена подкралась, прочла сей рукописный блуд, и вот правая щека пристава горит, горят глаза разъяренной мастодонтистой супруги.
Впрочем, так или не так, но «человек человеку — Анфиса» остается.
Еще надо бы сказать два слова об Илье Петровиче Сохатых. Но мы отложим речь о нем до завтрашнего дня.
А завтрашний день — солнечный. Заплаканное небо, наконец, сбросило свою хандру; день сиял торжественно, желтые бабочки порхали, пели скворцы.
Утром за Марьей Кирилловной прискакал нарочный: в соседнем селе, верст за шестьдесят отсюда, захворала ее родная сестра, вечером будут соборовать и причащать. И Марья Кирилловна, унося в себе тройное горе, уехала. Первое ее горе
— Прохор и Анфиса, второе горе — Анфиса и муж, и вот еще третье испытание господь послал — сестра.
Прохор собрался уходить: ружье, ягдташ, сука-маркловка Мирта.
— Ну, как? — встретил сына отец.
— Ах, ничего я не знаю. Подожди… Дай мне хоть очухаться-то… — раздраженно сказал Прохор и на ходу добавил про себя:
— С вами до того доканителишься, — пулю себе пустишь в лоб.
Он взял с собой приказчика Илью Сохатых и направился по речке натаскивать молодую, по первому полю, собаку. Прохору страшно оставаться одному: в душе разлад, хаос, идти бы куда-нибудь, все дальше, дальше, обо всем забыть. Сердце сбивалось, то замирая, приостанавливаясь, то усиленно стуча в мозг, в виски. Ноги ступали неуверенно, Прохора побрасывало в стороны, кружилась голова. Он отвернул от фляги стаканчик, выпил водки, сплюнул: появилась тошнота. Он подал водки и приказчику. Илья Сохатых шаркнул ногой, каблук в каблук, сказал:
— За ваше драгоценное! В честь солнечности атмосферной погоды… Адью!
Прохор подал второй стаканчик.
— За здравие вашей невесты, живописной прелестницы Нины Яковлевны!.. Адью вторично!
Прохор от этих вульгарных слов слегка поморщился. Петр Данилыч тем временем направился к Анфисе.
Стучал, стучал, не достучался. Пошел к священнику. Отец Ипат осматривал ульи.
— С хорошей погодой тебя, батя. Благослови, отче. Отец Ипат поправил рыжую, выцветшую скуфейку, благословил купца, сказал:
— Это одна видимость, что хорошая погода, — обман. Погода худая.
Купец указал рукой на солнце. Отец Ипат подвел купца к амбару:
— Вот, смотри.
Над воротами амбара прибит голый сучок пихты в виде ижицы, развилкой.
— Вот, смотри: сей струмент предсказывает, как стрелябия, верней барометра. Главный ствол прибит, а отросток ходит: ежели сухо, он приближается к стволу, а к непогоде — отходит. Вчера эво как стоял, а сегодня опять вниз поехал. Будет дождь.
— Отец Ипат! Надо действовать, — перевел разговор Петр Данилыч, на его обрюзгшем лице гримаса нетерпения. — Надо полагать, Анфиса согласна. Бабу свою уговорю, а нет — страхом возьму. Посмотри-ка, как гласят законы-то…
— Пойдем, пойдем, — сказал отец Ипат, на ходу заправляя за голенище выбившуюся штанину. — Только напрасно это ты; нехорошо, нехорошо, зело борзо паскудно, Как отец духовный говорю тебе. Оставь! Право, ну…
— А не хочешь, так я в городе и почище тебя найду. Прощай!
— Постой, постой… Остынь маленько.
19
Надвигался вечер, а вместе с ним с запада наплывали тучи, небо вновь облекалось помаленьку в хандру и хмурь.
Солнце скрылось в тучах, но в том далеком краю, где Синильгин высокий гроб висит, солнце ярко горело, жгло. И тело Синильги, иссохшее под лютым морозом, жарой и ветром, лежало в колоде уныло и скорбно, как черный прах. Вот скоро накроет всю землю мрачная, грозная ночь, однако не лежать Синильге той ночью в шаманьем, страшном своем гробу. Как молния и вместе с молнией Синильга, может быть, разрежет дальний тлен путей, может быть, крикнет милому: «Прохор, Прохор, стой!»
Но никто не остановит теперь Прохора; мысли его сбились, и Прохор свободной своей волей быстро возвращается домой.
— Солнечное затмение какое началось, — поспевая сзади, изрекал Илья Сохатых. — Опять гроза будет в смысле электричества, конечно. А скажите откровенно, Прохор Петрович, откуда берется стрела? Например, помню, еще я мальчишкой был, вдарил гром, нашу знакомую старушку убило наповал, глядь — а у нее в желудке, на поверхности, конечно, стрела торчит каменная вершков четырех-пяти. Прохор Петрович! А что, ежели я вдруг окажусь в родственниках ваших бывших? А?
Сизобагровая с желтизною туча, сочно насыщенная электрическим заревом, спешит прикрыть весь мир. И маленьким-маленьким, испугавшимся стало все в природе. Под чугунной тяжестью загадочно плывущих в небе сил величавая тайга принизилась, вдавилась в землю; воздух, сотрясаясь в робком ознобе, сгустился, присмирел; ослепший свет померк, смешался с прахом, чтобы дать дорогу молниям; белые стены церкви перестали существовать для взора; сторож торопливо отбрякал на колокольне восемь раз, и колокольня пропала. Пропали дома, козявки, лошади, люди, собаки, петухи. Пропало все. Мрак наступил. Ударил тихий ливень, потом — гроза.
Кто боялся тьмы, — зажигал огонь. Засветила лампу и Анфиса. Часы прокуковали восемь. Ночь или не ночь? По знающей кукушке — вечер, но от молнии до молнии кусками стоит ночь.
Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса у окна. Думы ее развеялись, как маково зерно по ветру, нервы ослабели как-то, но душа взвинтилась, напряглась, ждет душа удара, и неизвестно, откуда занесен удар: может, из тучи молнией судьба грозит, может, кто-то незнаемый смотрит ей в спину сзади, ну таково ли пристально смотрит, — впору обернуться, вскрикнуть и упасть. Анфисе невыносимо грустно стало.
В это время к Прохору, крестясь на порхающий свет молний, вошел отец.
— Ну, как? — настойчиво спросил он и сел на кровать. Егсгвид упрям, решителен.
Неокрепший после болезни Прохор сразу же почувствовал всю слабость свою перед отцом и смущенно промолчал, готовясь к откровенному разговору с отцом своим начистоту, до точки.
— Ладно, — нажал на голос отец; припухшие глаза его смотрели на сына с оскорбительным прищуром. — Ежели ты молчишь, так я скажу. И скажу в последний раз.
Он достал вчетверо сложенный лист бумаги и потряс им.
— Вот тут подписано Анфисе все. Шестьдесят три тыщи наличных. А кроме этого, и те деньги, которые в банке, то есть твои.
— Как?! — резко поднялся Прохор.
— Как, как… — сплюнув, сказал отец. — Был как, да свиньи съели. Вот как! — Он сморкнулся на пол и вытер нос рукавом пиджака. — Я еще в прошлом годе проболтался ей, ну она и потребовала. Она деньгам нашим знает счет не хуже нас с тобой.
Прохор закусил губы, сжал кулаки, разжал, сел в кресло и хмуро повесил голову, исподлобья косясь на отца-врага.
— Я завтра еду с Анфисой в город, — продолжал отец. — Оформим бумагу и насчет развода смекнем. Одначе бумага будет в силе только после нашей с ней свадьбы. Тут, в бумаге, оговорено. Значит, ты сядешь заниматься делом на Угрюм-реку. Начал у тебя сделан там хороший, а за женой капиталы превеликие возьмешь. Я переселяюсь с Анфисой в наш городишко, а нет — ив губернию. Займусь делом, наживу мильен. Марье же, то есть ненаглядной матери твоей, остается здесь дом и лавка с товаром. При ней, то есть при лавке и при матери, — Илья. Чуешь? Кроме всего этого, твоя мать собирается в монастырь. Это ее дело. Ну, вот. Кажется, никого не обидел. Разве что тебя. Прости уж. Иначе нельзя было: Анфиса прокурором грозит. А ежели не уважить ей, да она грязь подымет, и тебе Нины не видать, и сразу нищие мы стали бы, навек опозоренные. Вот что наделал родитель мой, а твой дед Данила-разбойничек, царство ему небесное. — Петр Данилыч говорил хриплым, как у старо» цепной собаки, голосом, покрытые шерстью руки его лежали подушками на рыхлых коленях, на вороте потертого пиджака блестел льняной длинный волос Анфисы.