Борис Изюмский - Дальние снега
…Нина возвращалась к жизни очень медленно и очень неохотно. Александр Гарсеванович поселил дочь со всей остальной семьей Чавчавадзе в наконец-то отстроенном тифлисском доме, и жизнь с ее заботами, хлопотами, неурядицами, как ни противилась тому Нина, вовлекала ее в свой неизбежный и властный круг.
Прежде всего потребовалось заказать памятник Александру. Она разузнала, что в Петербурге есть отменный скульптор — Василий Иванович Демут-Малиновский, попросила издателя заказать ему памятник.
Потом ей пришлось выдержать четырехлетний бой с власть предержащими. По каким-то непонятным ей соображениям духовное начальство не желало, чтобы Нина поставила мужу памятник на Давидовой горе. Придумывали, что это опасно, что церковь завалится.
Тогда Нина стала просить разрешения на свои средства укрепить церковь. Ей и в этом отказали.
Ей все время отказывали. Но могла ли она не выполнить волю мужа? Он просил похоронить его на Мтацминда — в самом поэтическом месте Тифлиса.
Грибоедова нашла в себе силы выиграть затянувшийся бой. В конце концов экзарх вынужден был разрешить поставить памятник в гроте под монастырем святого Давида. Нина уже давно послала в Петербург скульптору свой рисунок — каким она видела мавзолей мужа, — просила изобразить достоинства Александра Сергеевича, горесть друзей его и лиру… Написала издателю Грибоедова, чтобы гонорар употребил он на оплату памятника, «на все издержки с доставкой его в Тифлис…»
Вместо с отцом ездила Нина в Москву, где на Кузнецком мосту в мастерской Сантипа Петровича Кампиони изготовили памятник, привезла его оттуда в Тифлис, с отцом же устанавливала на Мтацминда. Ей казалось, вкладывая в мрамор и бронзу неистраченную нежность, она одушевит их, заставит заговорить.
Памятник получился таким, как она задумала: рыдала в неизбывном отчаянии женщина, склонившись над книгой «Горе от ума». И барельеф, высеченный внизу, очень походил на живого Сандра.
Слова надписи пришли к ней глухой, бессонной ночью, казалось, звезды выложили их на темном небе. Наверно, так же приходят слова к поэтам.
Она встала, дрожащей рукой при свете луны написала на листе бумаги: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской…» Хотела поставить точку, но увидела живого Сандра и обратилась к нему недоуменно и скорбно: «…но для чего пережила тебя любовь моя?».
Для чего? Ведь много легче было умереть в тот час, когда узнала о страшном или когда привезли то, что осталось от Сандра, в Тифлис.
Она дописала под строчками: «Незабвенному его Нина» — и снова легла.
Вскоре навсегда уехала в Петербург Прасковья Николаевна, и все заботы о детях пали на плечи Нины: и о совсем маленькой сестренке Софьюшке, и о Катеньке, которую надо было вывозить в свет, и о возмужавшем Давиде. А тут еще горе свалилось: арестовали отца, сослали в Тамбов. Нина ездила в Петербург хлопотать об отце, останавливалась там у Ахвердовых.
Знакомый Прасковьи Николаевны граф Балд, человек близкий к III отделению, взялся узнать суть дела генерала Чавчавадзе. Оказывается, его обвинили в причастности к заговору, цель которого — отложить Грузию от России.
Нина была ошеломлена обвинением. Правда, в последнее время отец вел себя странно. Уходил из дома по вечерам, но говоря куда. Порой у него появлялись незнакомые люди, долго беседовали за плотно прикрытыми дверьми.
Но поверить в то, что отец активный заговорщик, Ни на не могла.
Она как-то слышала случайно обрывок разговора. Отец говорил неизвестному ей юноше:
— При всем благородстве этих намерений, я не могу согласиться с вами, друг мой. Восстановление Грузинского царства дело невозможное и в наши дни едва ли полезное. Прошедшие тридцать лет прочно связали нашу страну с Россией.
— Но она душит пароды! — горячо воскликнул собеседник: — И наш тоже!
— Другого выхода я не вижу, — отвечал отец, — если мы останемся одни — Турция и Персия нас раздавят.
…Граф Балд доверительно сообщил Ахвердовой: в донесении главнокомандующего Кавказским корпусом Розена военному министру Чернышеву пишется, что Чавчавадзе, «будучи тестем покойного Грибоедова, имел средства утвердиться в правилах вольнодумства». Оказывается, жандармы сообщали еще в 1829 году, что «гнездо вольномыслия» — так был назван дом Чавчавадзе в Тифлисе — посетил Пушкин, и здесь создано новое тайное общество.
Александру Гарсевановичу ставилось теперь в вину и то, что юнцом бежал в горы к царевичу Парнаозу восстанавливать трон Багратидов, и то, что пять лет тому назад не захотел выполнить приказ Паскевича об отстранении от командования полком, аресте друга Пушкина — Николая Раевского.
Еще тогда взбешенный Паскевич писал Чавчавадзе: «Я найдусь в необходимости представить государю императору об удалении вас, как беспорядочного чиновника».
Нина была на приеме у генерала Бенкендорфа. Самоуверенный, суховатый, в голубом генеральском мундире, он слушал Грибоедову отгороженно-вежливо, и на его лице-маске с густыми, словно налепленными бровями ничего нельзя было прочитать. Размеренным голосом объявил он о своем расположении к ее покойному супругу, пообещал «содействовать возвращению князя в Петербург». Бенкендорф хорошо помнил запись в деле Чавчавадзе: «Знал об умысле, но с тем вместе не изъявил на оный согласия».
Александр Гарсеванович и впрямь скоро получил разрешение жить в Петербурге — поселился в доме купца Яковлева, у Семеновского моста, а через три года тщательного надзора приехал в Тифлис. Немного не дождавшись этого дня, тихо угасла бабушка Мариам.
Все эти семейные заботы, беды, тяготы прочно обступили и Нину. Она с готовностью отдавала себя любимым людям. И все же… и все же… — «для чего пережила тебя любовь моя!».
Когда Нина возвратилась с Мтацминда домой, на пороге ее встретила худенькая, бледная Софьюшка — последнее дитя уже немолодых Чавчавадзе.
— Ты что делаешь, арчви? — ласково спросила Нина, поправляя на девочке кружевные панталончики.
— Тебя ждала. Ты обещала сказку рассказать…
— Расскажу, расскажу, Софико. Немного позже…
Слуга подал Нине письмо из Парижа — оно шло 55 дней. Писали Семино, уже давно возвратившиеся на родину. Жюль работал в лаборатории, и Антуанетта в письмах — она посылала их в Тифлис два-три раза в год — с беспечностью, свойственной ей, жаловалась на безденежье, по неизменно сама же себя подбадривала: «Выкрутимся, жила бы любовь!» Теперь Антуанетта сообщала, что Жюль напечатал в Париже истинную историю стоической гибели русского посла в Тегеране, в которой рассказал о заговоре против него, о подлости английских коллег, ревниво смотревших на перевес русского министерства в Персии, о мужестве Грибоедова.
«Жюль собрал убедительный материал. Лживы попытки обвинить мосье Грибоедова в „чрезмерной настойчивости“, „неумеренности резкого характера“. Он погиб, как часовой на посту. Знал, чем грозит ему твердость, но бесстрашно думал о чести своего государства. Разве мог такой человек, как Александр Сергеевич, отказать на чужбине в убежище русским подданным, побояться положить жизнь за них. Он пал, защищая справедливость.
Нападение на русскую миссию спровоцировал главный советник шаха Аллаяр-хан.
Вы знаете, Нино, ведь Александр Сергеевич на рассвете рокового дня был предупрежден князем Сулейман-ханом Меликовым о подготовленном заговоре, но гордо отверг предложение покинуть миссию: „Это несовместимо с достоинством российского посла“.
Жюль восхищается вашим мужем: его простотой в обращении, деликатностью. Как сейчас, помню приветливый огонек в вашем окне, что часто горел далеко за полночь.
Итак, ждите — я скоро вышлю вам статью. А пока знайте: его здесь многие любят, мечтают перевести, поставить».
Нина стесненно вздохнула, с благодарностью подумала о Жюле: «Он оказался настоящим другом».
Вскоре после убийства Александра Семино покинул Персию. Возвращался домой он через Санкт-Петербург, где добился аудиенции у графа Нессельроде. Вице-канцлер вежливо выслушал непрошеного заступника Грибоедова, но особого интереса к рассказу капитана не проявил.
— Нино! — позвала из соседней комнаты Соломэ.
Она после рождения Софьи почти совсем не вставала, жаловалась на полнокровие и вертижи.
— Иду, дедико! — откликнулась Нина.
Спертый воздух комнаты матери был пропитан запахами лекарств. На столике возле кровати стояли склянка со спиртом, флакон успокоительных капель, лежали мятные лепешки. В углу, у образа, мерцала лампада.
— Деточка! — расслабленным голосом сказала мать, нашаривая очки. — Ты послала деньги на экипировку Давида?
Он учился в Петербурге, в школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, и, конечно, нуждался в помощи.