Борис Изюмский - Дальние снега
Втайне полагая, что русские получили достаточно ощутимый урок, к чему приводит чрезмерность притязаний, они решили, что заходить дальше не следует и, пожалуй, пора отправить своего гонца в Петербург с извинениями, заверениями и лучшим драгоценным камнем из шахской коллекции. Алмаз этот — «Шах» — необыкновенной величины три столетия назад принадлежал индийскому магарадже, затем попал в руки династии Великих Моголов, а теперь предназначен был в подарок императору — «смягчить гнев севера». На таком послании настаивал даже шахский сардар духовных сил — дервиш Каймакам Мирза Бюзюрк.
Аббас-Мирза велел укутать в черное все барабаны, не бить зори, хотел сам ехать в Петербург, заявив, что «скорее подставит шею свою мечу, чем выйдет из рабства августейшего императора». Но русский император, боясь нежелательных смен правителей, написал ему: «Постигая пагубное влияние коварных замыслов, которые колеблют спокойствие Персии, я признаю ваше присутствие в Тавризе необходимым для укрощения буйств и предупреждения происков, а потому приглашаю вас не удаляться из ваших пределов в столь сомнительное время».
Тогда, вопреки препятствиям, чинимым англичанами — они срочно перебрасывали в Персию своих офицеров, оружие из Индии, надеясь на скорую войну, и даже прочили назначить командующим персидской армией, сэра Генри Бетьома, — двор решил отправить в «извинительное посольство» юного внука шаха Хосрова-Мирзу и свиту из сорока человек, куда входил врач Баба, в молодости обучавшийся в Англии.
Был здесь и капитан Семино — он возвращался на родину. Семино успел сказать в Тифлисе Паскевичу: «Англичане хотят стравить вашу страну с Персией и тем облегчить участь Турции. Они повсюду разглашают, что, если шах войдет в союз против турок, Англия объявит Персии войну».
Фетх-Али-шах, напутствуя внука, наставлял его горько поплакать на груди у матери Грибоедова в Москве, а перед русским императором предстать, в знак покорности, с саблей, висящей на шее, и с набитыми землей сапогами, переброшенными через плечи.
Свое письмо царю шах закончил стихами Саади:
Пришла пора опять скрепитьСоюз приязни снисхожденьем —И все минувшее затмитьБлаготворительным забвеньем.
Но одновременно шах послал человека в Константинополь для тайных переговоров с турецким султаном: тот начал наступление на Ахалцых, готовил захват Гурии, и это обнадеживало.
…В Москве принц принимал хлеб-соль из рук купечества и встречен был почетным караулом.
В тот час, когда посланец шаха проливал слезы на груди у матери Грибоедова Настасьи Федоровны, тело самого Грибоедова еще не было доставлено в Тифлис. С этим явно не торопились, видя в затяжке свою меру смягчения возникших обстоятельств.
Хосрову-Мирзе в Петербурге отвели покои в Таврическом дворце. Искусный во флиртации, принц стал желанным гостем в гостиных вельмож. Не понадобилось ему вешать на шею саблю, набивать землей сапоги. Балконы города украсили коврами и флагами. Хосрова принимали как дорогого гостя: распустили Штандарты конногвардейцы в рыцарской форме, били в литавры, царский конвой свершал свой ритуал, сверкали латами кавалергарды, салютовала Петропавловская крепость. Выстроились шеренги сенаторов и генералов.
Можно было подумать, что принц — посланник не смерти, а великой радости — с таким удовольствием принимал его император. Пожимая руку Хосрову-Мирзе, он сказал, что «предает вечному забвению злополучное тегеранское происшествие».
В воздухе уже повисла фраза, оброненная Нессельроде в адрес Грибоедова: «Опрометчивые порывы усердия покойного, не соображавшего поведения своего с грубыми обычаями тегеранской черни… собственное неблагоразумие»…
Лицо персидского правительства, покрытое, по выражению шаха, «пылью стыда», охотно омыли «струей извинения».
Воевать одновременно с Турцией и Персией Россия не хотела, а может быть, и не могла. Хосрову-Мирзе император пожаловал бриллиантового орла на шею, перо с изумрудами. Паскевича же граф Нессельроде наставлял «беречь англичан и не верить слухам, желающим нас с ними поссорить».
В Персии наконец сделали из досок простенький ящик — гроб, обтянув его сверху черным плисом. Навьючив на коня два мешка с соломой, положили поверх них тот ящик, и конвоируемый персидскими всадниками прах Грибоедова был доставлен к Джульфинской переправе через Аракс. Поспешно втиснув ящик в лодку, всадники умчались в горы — только майская пыль заклубилась из-под конских копыт.
Едва лодка ткнулась носом о русский берег, где уже выстроился в два ряда батальон Тифлисского пехотного полка, как множество осторожных солдатских рук стали передавать гроб друг другу. Прах перенесли в другой гроб — на дрогах под балдахином. Раздалась тихая команда седовласого полковника Аргутинского:
— На погребение!
И гроб, сопровождаемый почетным эскортом, двинулся к реке Карабабы.
Там, опять из рук в руки, опустив оружие дулами вниз, тело посланника принял взвод черноморских казаков. Траурная процессия суровой волной потекла по нахичеванской земле, меж ущелий, где таяли снега, освобождая дороги.
Теперь колесницу везла шестерка вороных коней, покрытых длинными черными попонами. Коней вели под уздцы люди в черных мантиях и черных шляпах с широкими полями. Сразу же за гробом ступали два статных, оседланных скакуна: кабардинский красавец под легким черкесским седлом, покрытым синей, расшитой золотом попоной, будто ждал седока, нетерпеливо грыз удила; карабахский конь был прикрыт траурной попоной, и она словно смиряла его, заставляла идти спокойно, напоминала о том, что не сесть уж в седло усопшему наезднику, и потому оно повернуто лукой назад.
За нахичеванским мостом офицеры сняли гроб с колесницы и внесли его в городскую церковь, где архиерей Парсех отслужил панихиду.
Всю ночь из окрестных сел текли толпы людей. Оплывали свечи над Евангелием. Могучий голос Парсеха возвещал:
— Вечная память! Вечная память убиенному болярину Александру!
Рыдали женщины, горестно причитая:
— Он хотел нам добра…
— Он погиб за нас…
Наутро тело Грибоедова проводили до второго пульпулака на эриванской дороге. Гроб поставили на двухколесную арбу, запряженную волами: только она могла пройти по узким горным тропам. Каждый старался, прощаясь, прикоснуться к гробу рукой.
Выстроившийся Тифлисский полк отдал воинские почести, и прах Грибоедова, сопровождаемый взводом поручика Макарова, повезли на Эчмиадзин.
Эту арбу и повстречал Пушкин неподалеку от Гергерской крепости, на уединенной дороге, пробираясь верхом к лагерю Паскевича.
Услышав, чье тело сопровождают грузины, Пушкин шатнулся в седле, как от внезапного удара. Лицо его исказила боль, горе затемнило голубизну глаз.
— Но как это было, как?
Ему наперебой стали рассказывать. Сойдя с коня и сняв фуражку, Пушкин припал к гробу: «Загубили самого умного человека России… загубили… Он был всего на четыре года старше меня…»
Вспомнились музыкальные импровизации Грибоедова, услышанные в прошлом году у Шаховского. В памяти возник вечер, когда он делал наброски профиля Грибоедова: немного вытянутые нос и губы, несоразмерно малые очки… II еще одна встреча… Июньский полдень, он с Вяземским и Грибоедовым плывет по Неве в Кронштадт. Было на редкость солнечно. Обычно свинцовые волны реки будто подернулись золотистой пыльцой, над которой кружились чайки. Грибоедов, мрачно глядевший на удалявшиеся стены Петропавловской крепости, вдруг тихо сказал Пушкину: «Живым я из Персии не вернусь».
Пушкин провел ладонью, словно прощаясь, по крышке гроба. Медленно возвратился к коню. Прижав фуражку к груди, долго ехал, задумчиво свесив голову.
Вот и не стало на Руси еще одного изумительного поэта.
…Карантины, казалось, умышленно не пускали прах Грибоедова в Тифлис. Его ждали там еще в апреле, а он в конце июня в четырех верстах от столицы Грузии, в Артачале, снова почти на месяц приостановил, из-за карантина, свое печальное шествие.
За день до того, как траурная процессия въехала в Тифлис, над городом разразилась гроза. После ливня невиданной силы по улицам потекли упавшие с гор потоки. Они, словно щепу, бросали бревна, легко тащили огромные камни, чем-то наполненные бочки, затопляли подвалы, с корнями вырывали деревья, валили ограды, сносили сакли.
Бешеные вспышки молний выхватывали из мрака первобытные громады гор. При каждом ударе грома, удесятеренного эхом, горы содрогались огромными, словно сталкивающимися телами. Еще не затихал в отдалении один раскат, как его настигал новый, и они гремящим клубком заполняли теснины. Земля в смятении корчилась, покорно соглашаясь, чтобы здесь выковывались молнии вселенной.