Борис Изюмский - Дальние снега
Бешеные вспышки молний выхватывали из мрака первобытные громады гор. При каждом ударе грома, удесятеренного эхом, горы содрогались огромными, словно сталкивающимися телами. Еще не затихал в отдалении один раскат, как его настигал новый, и они гремящим клубком заполняли теснины. Земля в смятении корчилась, покорно соглашаясь, чтобы здесь выковывались молнии вселенной.
Гроза бушевала полночи, а утром небо, как ни в чем не бывало, засияло нежной, умиротворенной синевой.
Ночью, внутренне сжимаясь от раскатов грома, Нина говорила себе, что должна — во что бы то ни стало! — должна выдержать встречу с прахом мужа, только бы не оставили ее силы.
Когда весь дом, удивляясь тишине и солнцу, проснулся, мать, Талала, Прасковья Николаевна стали уговаривать Нину не ехать к городской заставе навстречу похоронной процессии, а прийти уже в собор, на отпевание. Но Нина была непреклонна, и окаменевшая в горе бабушка Мариам поддержала ее:
— Пусть поступает так, как велит ей сердце.
…Сонм священников, хоругви, иконы впереди гроба, за ними — взвод казаков, батальон полка, два полевых орудия двинулись под вечер к Тифлису. Шли правым берегом Куры, мимо виноградников, огороженных высокими стенами из угловатых, неотесанных камней, мимо саклей, на плоских крышах которых стояли, укутанные в чадры, рыдающие женщины.
Скорбно пел церковный хор, постукивали конские копыта, звенели бляхи чепраков, мерно покачивались всадники.
Солнце село, и сразу сгрудились вершины молчаливых гор, казалось, они сочувственно и строго вглядывались в шествие.
Синяя предвечерняя дымка задернула вдали тифлисскую крепость на горе, мост через реку, белые стены мтацминдовского монастыря.
Нина с родственниками стояла у городской, заставы, широко открытыми, застывшими глазами глядела на дорогу. Траурная процессия, словно черное чудовище Гуда, ползла навстречу, неся на себе гроб с Сандром.
Вдруг у этого чудовища загорелись глаза — то зажгли первые факелы. Их свет ударил в глаза Нины, и она потеряла сознание.
Нина не видела, как месяц перелил свое живое серебро в волны Куры, как звезды венцом окружили горы, как двинулась процессия по улицам Тифлиса к собору, не слыша криков и стенаний, повисших над городом. Тифлис захлестнул черный цвет: черные архалуки мужчин, черные платья и платки женщин, черные повязки у всех, черным флером перевитые трубы.
Медленно плыл к Сионскому собору катафалк под черным балдахином, свет факелов скорбью отсвечивал в черных глазах.
Великое горе вошло в город… Оплакивали прекрасного человека, погибшего в стане давних и неистовых преследователей, человека, полюбившего землю Грузии, их дочь, их самих. Поэта и Посла, заступившегося за пленниц.
Его убили те, кто три десятилетия назад сровнял с землей Тифлис, оставил здесь лишь разрушенные, сожженные стены и пустыри, его убили внуки подлого Ага-Магомед-хана, пролившего со своими сарбазами еще тогда реки крови.
Плакал и стенал Тифлис, боясь за жизнь Нины, омывал слезами неуемное горе юной вдовы, ужасаясь: сможет ли перенести она такое и не сойти с ума, не наложить на себя руки? Плакала и стенала босая, в разорванном платье Талала, рвала на себе волосы, холодея от богохульства, роптала на бога за его слепоту, исходила криком княгиня Соломэ, замкнулась в мрачном горе бабушка Мариам; глядя перед собой немигающими, как у орлицы, глазами.
…Его отпевали на следующий день, в том же Сионском соборе, где менее года назад стояла Нина в белоснежной фате.
Понуро грудились родственники из Кахетии и Мингрелии.
Нину поддерживали под руки лишившаяся голоса Соломэ и, словно окаменевшая, Прасковья Николаевна. Катя, остальные дети смотрели испуганно. Позади Нины, потерянный, с опухшими глазами, сник Василий Никифорович, громче всех кричавший на свадебном вечере «Горько!» и первым из русских встретивший у Аракса останки Грибоедова.
Боясь поднять на дочь глаза, стоял рядом Александр Гарсеванович. «Прощай, прощай… не знал друга вернее». Глядя на гроб зятя, Александр Гарсеванович думал: «Какое это отвратительное лицемерие, что английская миссия в Персии объявила двухмесячный траур „в знак скорби“, когда же прах Александра приближался к Тавризу, никто из них не вышел ему навстречу… Джон Макдональд сделал все, чтобы гроб не попал в город и его оставили в церквушке на окраине… И туда тоже никто из англичан не пришел… Даже почетного караула лишили… Только убивалась какая-то французская чета…»
…В дальнем углу Сионского собора, сняв шапку, стоял немолодой рыжеволосый казак. Федор Исаич уцелел только потому, что Грибоедов оставил его в Тавризе, и сейчас, вспоминая товарищей, Чепега мысленно оплакивал их. «Вот жизня распроклятая», — думал казак. Ему припомнился вечер у костра в горах, как пела Нина Александровна, как на следующее утро сказывал Митя Грибоедову песни о Ермаке — «Как на речке было, братцы, на Камышинке» — и о Некрасове.
Был хороший человек — и нету! И только вдова его неутешная, выплакав глаза, стоит белее мела, ни кровинушки в лице. Вот про чью полынную судьбу Мите песню сложить бы, да истлел его чуб в чужой земле.
Казак тяжко вздохнул: «Войнам конца-краю нет. Воевали персов, турка… дале на лезгин иттить аль черкесов… А што нам с того, окромя лазанья по скалам да смертной пули?»
…Нина сиротливо жалась к закрытому гробу, и перед застывшими глазами ее проходили картины недолгого счастья, их первый поцелуй, затканная жасмином беседка в Цинандали, такой важный разговор в Эчмиадзине…
Он погиб, защищая в пленницах и ее… Это она знала — и ее…
Колокола скорбно вызванивали: «Дольный прах… Дольный прах». Над дымкой ладана, над коричневой гробницей Цицианова, над притушенным блеском чудотворной иконы Манглисской богоматери, в хоре певчих, в рокочущих возгласах экзарха Грузии Иоанна плыло улыбающееся лицо с хохолком волос над просторным лбом.
Чудовищной была мысль, что она никогда не услышит голоса Александра, не почувствует нежности его рук…
А колокола все рыдали и рыдали: «Дольный прах… Дольный прах…»
Черный цвет
Одна… ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст,
Ни персей белоснежных.
А. ПушкинПодъем к могиле Грибоедова закручен короткими витками. Порой кажется: кружишь на одном месте, а площадка со склепом все не приближается.
Нина — в черном, подступающем к самому подбородку платье, в черной накидке.
Вот уже восемь лет поднимается она сюда и в дождь, и в гололед, мимо стен, поросших мхом. В самую непролазную грязь коляска довозит ее до подъема и ждет внизу. А в такие теплые дни, как нынешний, она приходит пешком. Сначала, пока была жива, ее сопровождала вверх, покряхтывая, Талала, потом Маквала. Даже после замужества она нет-нет да, прихватив Тамаза, поднималась с Ниной на Мтацминда.
…Нина остановилась возле узорчатых чугунных ворот с фонарями по бокам, переступила порог калитки.
На небольшой площадке, нависшей над пропастью, росли молодые ели. Журчал прозрачный ручей. Нина подошла к гроту, высеченному в скале под церковью, словно прильнувшему к груди Мтацминда.
Сверху тянулись к входу в грот виноградные лозы, плющ, а в глубине стоял памятник из черного мрамора и бронзы.
Нина опустилась на колени, повела свой ежедневный молчаливый разговор с Сандром. Потом присела на скамейку недалеко от обрыва, возле ограды.
«Как покойно на Мтацминда! Она прижала к своему сердцу самого дорогого мне человека, — думала Нина. — Ты, матерь, — обратилась она к Мтацминда, — первой встречаешь предрассветные звезды и утреннее солнце, ты, мудрая утешительница, взираешь вниз, на море людских жизней… По твоим пустынным склонам бродил друг моей юности Тато[35], нашептывая стихи, тебе посвященные… Тобой начинается Тифлис и кончаюсь я».
Цверенькала птаха. Уже опали сережки с тополя, и на их месте, словно вытеснив, появились клейкие зеленые листки.
Тифлис внизу казался огромной чашей. Вот таким он предстал перед ней в час, когда они уезжали в Персию, — чашей, до отказа наполненной человеческими судьбами.
Первые месяцы после гибели мужа Нина находилась в отчаянном состоянии, даже появление в их доме Пушкина — он пришел выразить соболезнование Нине и ее родителям — едва коснулось ее сознания.
Да и письмо Бестужева-Марлинского из Якутска, в котором он писал, пытаясь умалить скорбь Нины, что «молния не свергается на мураву, но на высоту башен и на главы гор. Высь души, кажется, манит к себе удар жребия» — и такое письмо в то время глубоко не затронуло ее. Только много позже она оценила его мудрость и сердечность.
…Нина возвращалась к жизни очень медленно и очень неохотно. Александр Гарсеванович поселил дочь со всей остальной семьей Чавчавадзе в наконец-то отстроенном тифлисском доме, и жизнь с ее заботами, хлопотами, неурядицами, как ни противилась тому Нина, вовлекала ее в свой неизбежный и властный круг.