Александр Лавинцев - На закате любви
— Нда, — рассеянно сказал Меншиков, — надо полагать, хорошее будет винцо.
В это время вошла в шатер Марта Рабе, вся раскрасневшаяся от смущения. Она несла поднос с кубками и чарками и с низким поклоном поставила его на походный стол пред собеседниками.
— Что, Данилыч, каков кус-то? — легонько толкнул хозяин гостя в бок. — Взгляни-ка! Ты в бабах толк-то знаешь больше меня. По-моему, картина писаная.
Меншиков быстро вскинув взор на Марту, слегка вздрогнул и уставился на нее своим наглым взглядом, видимо, восхищенный и пораженный.
— Что? Хороша? — усмехнулся Шереметьев, заметивший, какое впечатление произвела на гостя его пленница.
— Откуда она у тебя, боярин? — воскликнул Александр Данилыч.
— Да я ж говорил тебе: здешняя. При разорении в полон взяли… Слышь, Данилыч, королевского рода.
— Будто?
— Кто их там знает? Говорят! Пасторова дочь. Как брали, так проклятые озорники-солдатушки малость потрепали ее… Ну, да это ничего! Не погано море, ежели из него собаки лакают, а такой красоты на любой век хватит. Да к тому же я ее для возвращения чести под знамена подвел… Сегодня была, ты-то, кажись, не заметил… Ну, уходи, ты! — крикнул он по-немецки Марте. — Не смей без зова появляться!
Марта вышла, поклонившись и гостю, и хозяину.
— Ну, Данилыч, рассказывай, что у тебя такое. С нетерпением жду.
Меншиков встрепенулся.
— Ах, да, — сказал он, — поразвлек ты меня, Петрович, и все мысли, которые собирались у меня, разлетелись… Истину тебе говорю.
— Что? — со смехом заметил ему хозяин. — Или уж тебе моя немчинка так по сердцу пришла?
— Не то, Петрович, не то. Сам, поди, знаешь, видал я такого добра немало; чем другим, а этим меня не удивишь.
— Так что же тогда?
— Да то, что все мои мысли, которые я доселе имел, на новый лад перевернулись. Вот ежели теперь закрыть глаза, так то, что надумано, совсем инако представляется.
— Разве? — спросил Шереметьев. — Так ты мне, друг сердечный, и поведай без утайки, что ты допрежь всего думал и что теперь. Таиться тебе от меня нечего; знаешь, поди, люблю я тебя, как брата, и не мне тебе зла желать.
Борис Петрович говорил это, а его взоры так и пронизывали гостя, как будто старались проникнуть в самые сокровенные его помыслы.
— Ин будь по-твоему, боярин! — сказал Александр Данилович и даже слегка стукнул кулаком по столу. — Верю я тебе и душу открою. Если потом вздумаешь предать меня, так Господь покарает тебя, как Иуду. А, все равно!.. Вот что я хотел сказать тебе: государь-то неладное задумал…
— Что еще такое ему в голову пришло? Опять новшество?
— Да еще какое! Если до этого новшества Петра Алексеевича допустить, так ему, пожалуй, и на престоле не усидеть.
— Да что ты, Алексаша! — воскликнул Борис Петрович. — Пугаешь ты меня! Уж не разума ли лишился государь?
— А вот ты послушай да сам посуди. — Меншиков совсем склонился к хозяину и заговорил так тихо-тихо, что Борис Петрович едва улавливал его шепот. — Задумал государь на Монсовой Анке жениться, и ежели женится, так не потайно, а вьяве, и станет она над нами царицей. Вот что он задумал.
— Не ново это: не раз уже болтали такое-то, да все одна болтовня была.
— И мне ведомо, что болтали, — возразил Меншиков, — да только прежде болтали зря, а теперь государь сам про это дело говорит и твердо на нем стоит. Сам, поди, знаешь: на чем упрется государь, с того его не сдвинешь. Вишь ты, наследник у него ненадежен, так для продолжения рода жениться он хочет; а от этого действия великие беды могут последовать для народа, а более всего для нас — для тебя, Петрович, для Репнина князя, для Долгоруких, Апраксина, а про себя, нового человека, я не говорю. Такое может выйти дело, что все наше государство погибнет. Вот что выйдет!
— Если смута, — раздумчиво произнес Шереметьев, — так действительно большая будет. Только что же смута-то? Не впервой ведь нам нашу землю кровью заливать! Справлялись со смутьянами — и впредь справимся. Святая православная церковь за нас будет. Прежде, пожалуй, против такого действия патриарх заговорил бы, а теперь кто голос подымет? Степка Яворский, местоблюститель патриаршего престола? Так он из тех, которые на лисьем наречии говорят. Прикажи ему государь завтра весь наш народ в турецкую веру перевести — он и переведет. А потом кто? Феофашка Новгородский? Так тот больше бражничает да о себе заботится… Тоже лиса большая. А из ближних бояр немногие пойдут и правдивое слово скажут…
— Вот я-то и говорю, — перебил его Меншиков: — если тут напрямую идти, сразу все погубить можно. А Монсова Анка, поди, сам знаешь с Францком Лефортом еще раньше царя путалась. Сама она глупа, только и умеет, что вымогать, и Францка ее на вожжах вел.
— Так ведь он умер.
— В том-то и дело, что ему на смену другой явился: граф Кенигсек из Польши. Он эту Анку так взнуздал, как и Францку не удавалось. Что он только захочет, то она и творит, а по ее и государь делает. Отчего, Петрович, ты думаешь, у нас такая дружба с Августом Польским повелась? — Это — Анки Монсовой дело, она Петра Алексеевича в польскую дружбу втравила, а ее на это оный Кенигсек науськал. Она с его голоса в дудочку играет, а наш государь под эту дудочку и пляшет. Так вот ты и посуди обо всем! Уж теперь мы не знаем, как беду изжить, а если Монсова царицей будет, — тогда-то что? Ведь оный Кенигсек царствовать над нами будет и, конечно, прежде всего нас, верных слуг подберет.
XI
Перекрещенка
Шереметьев хорошо знал все, что делается около царя Петра. То, что говорил ему Меншиков, вовсе не было новостью для него, и он сам не раз задумывался над тем, что может выйти, если Анна Монс будет женой царя и у нее пойдут дети, которых она так старательно избегала во все эти годы. Но, зная это, Борис Петрович, несмотря на свою близость к государю, чувствовал себя совершенно бессильным. Что он мог поделать? Перечить Петру он не смел: ведь и не такие, как его, головы летели за попытки перечить государю. Но этого еще не так боялся Шереметьев. Он был русский человек и любил родину; знал он, что таких, как он, немного остается, а если и эти последние будут выведены, то от выскочек, вроде сидевшего пред ним Меншикова, трудно ожидать добра для русского народа. Поэтому рисковать собою Шереметьев не хотел.
В новшествах государя Борис Петрович не видел ничего серьезного и опасного для России. Бритье бород, переодевание в иное платье, курение проклятого зелья — табака, — все это, по его мнению, было пустяками; но в то же время он в переустройстве государственного быта видел много полезного. Так, под Нарвой он убедился, что новые войска по своей стойкости нисколько не уступали шведским войскам; переустройство приказов также было полезно для России; заведение флота было благодетельной мерой, точно так же, как и стремление к морю, через которое можно было свободно вести внешнюю торговлю. Но он не мог примириться, чтобы место чистой, непорочной русской царицы Евдокии на престоле заняла немецкая баба; обманывавшая его, государя, может быть, и не с одним только Лефортом. Поэтому он был рад, что Меншиков, близко стоявший к государю (как Басманов-сын был близок к Ивану Грозному), заговорил об Анке Монс. Конечно, Меншиков и не думал о благе России: он просто стремился уничтожить опасного врага. Но ведь и это было хорошо: в конце концов фаворит проклятый стремился к той же цели, к какой направлял свои помыслы и сны Шереметьев.
Но все-таки нужно было заставить Меншикова высказываться более определенно.
— Выпьем-ка, друг сердечный! — перебил разговор боярин. — Эх, хорошо винцо!.. Только надо кубки переменить.
Он захлопал в ладоши. Вошла Марта, и Борис Петрович приказал ей подать вина снова.
— Как зовут-то ее? — спросил Меншиков, кивая головой на молодую женщину.
— Марфушкой, — ответил Борис Петрович. — По-ихнему — Марта, по-нашему, значит, — Марфа.
— Нехорошее имя, боярин! — воскликнул Александр Данилович.
— А почему так?
— Да ты бы ее еще Софьей назвал. Знаешь, поди, кого Марфой-то зовут? Государь, как услышит это имя, чернеет весь… Солоно ему и эта сестрица пришлась!..
— А ведь правда! — согласился Шереметьев. — Да и голова у тебя, Алексаша!.. Быть по-твоему! Попало ей, как ее в плен брали, так пусть она, в память святой Екатерины великомученицы, Катькой называется.
— Ну, вот это дело! — одобрил Меншиков. — Государь свою тетку, царевну Екатерину Михайловну, всегда жаловал. Катька, так Катька. Немчинскую девку и без попа перекрестить можно.
Марта принесла новые кубки. Фаворит не спускал с нее взора, и наблюдавший Шереметьев видел, что во взглядах Меншикова горела не животная страсть, а что-то другое. И он понял, что нежданный союзник не только стремится к той же цели, как и он, но и путь к ней выбирает тот самый, который надумал боярин после первой ночи с мариенбургской пленницей. Исполнялось все точь-в-точь, как наметил он, и душа Бориса Петровича ликовала.