Александр Лавинцев - На закате любви
В лагере было движение, доносились крики. Большая группа всадников рысью мчалась к разоренному городу.
Сержант остановил свою пленницу и, грубо схватив ее за плечо, сказал, глядя на нее злыми глазами:
— Слушай ты, немчинка! Никак сейчас поедет великий государев боярин… Во всем потакай ему, что бы он ни пожелал, а ежели перечить будешь, так дух твой поганый из тебя вышибу!
Всадники быстро надвигались на них. Марта рассмотрела впереди нестарого человека, с бритой бородой и маленькими усиками. Он молодцевато держался на коне, но в то же время казался смешным в своем старомосковском одеянии и в высокой горлатной шапке. Его спутники были кто в немецком военном платье, кто в прежних русских костюмах.
Едва кавалькада поравнялась с сержантом, тот, молодцевато выскочив вперед, отдал честь, согласно новому воинскому артикулу, и потом закричал по-старому:
— Государь-боярин, прикажи мне слово молвить!
Ехавший впереди боярин остановил коня, с любопытством взглядывая на стоявшую пред ним пару.
Это был сам главнокомандующий боярин Борис Петрович Шереметьев. Он ехал собственными глазами посмотреть, как обработали его воины Мариенбург, и докончить там разрушение, если что-нибудь важное случайно уцелело.
— Ну, говори, — милостиво сказал он, любуясь Мартою, — что тебе от меня надобно?
— Дозволь челом тебе бить, государь-боярин, — смело заговорил сержант. — Поработали мы вот здесь до пота лица во славу его царского величества и на защиту веры православной, а при дележе досталась мне в добычу вот эта самая немецкая баба… А куда мне ее? Сам, поди, знаешь, какое наше солдатское житье-бытье… Сегодня — здесь, а завтра — там, сегодня — жив, а завтра — мертв…
— Чего же ты от меня-то хочешь? — нетерпеливо перебил сержанта боярин. — Говори скорее!..
— Дозволь тебе челом бить этой немчинской бабой. Ежели не возьмешь ее к себе, одно остается: пришибить. А жаль все же: как ни на есть, а Божья живая тварь, хотя и немчинка.
Шереметьев несколько раз оглядел пленницу. Суровый он был человек, но человеческое ему не было чуждо. Вспомнил он оставленную в Москве семью, жену, на свидание с которой не пустил его царь «прежде окончания дела», и жаль ему стало эту красивую женщину.
— Ну, ин быть по-твоему! — ласково сказал он сержанту. — Пожалуй, у тебя возьму ее, пока сам я здесь, для услуг… Потом же пусть она на все четыре стороны идет, куда глаза глядят… Сведи ее ко мне на кухню, пусть там пока побудет, и сам останься, пока не вернусь я… С Богом, господа кавалеры! — крикнул он свите и, еще раз взглянув на мариенбургскую пленницу, погнал вперед коня.
Марта не сказала ни слова, но понимала, что в ее жизни совершается новая важная перемена. По крайней мере теперь она освобождалась от мучителей-солдат, и это уже радовало ее, хотя на кухне у боярина разве немногим будет лучше. Сержант же между тем чуть не плясал, идя за Мартой через поле; он стал снова ласков с ней.
— Смотри же, — сказал ей, — ежели мне что от тебя понадобится, так не забудь за меня боярину словцо закинуть.
Марта ничего не ответила. Да и что могла ответить она?..
Боярин Борис Петрович хотя и онемечился, и снес себе бороду, и привык к едкому голландскому кнастеру, все же сохранил много замашек дедовской старины. В далекий поход он шел, волоча для одного себя порядочный обоз, и главное место в этом обозе было отведено его боярской кухне. Любил боярин покушать. Много ездило за ним по разоренной стране поваров, стряпок и всякой челяди, нашлось среди нее место и новой служанке — мариенбургской пленнице Марте Рабе.
VII
Старый знакомый
Сержант, доставивший ее на боярскую кухню, остался ожидать возвращения боярина с осмотра мариенбургских развалин. Он оказался веселым, разбитным парнем, но его постоянно бегавшие глаза, не останавливавшиеся подолгу ни на чем, выдавали, что на совести у него не совсем чисто. Будто прикрывая свои мысли, он болтал без удержу, смешил кухонную челядь и очень скоро стал среди нее своим человеком.
— Как зовут-то тебя? — спросили его.
— Вот тоже, нашел, у кого спрашивать! — ответил сержант. — Я-то почем знаю?
— Как? Своего имени не знаешь?
— А то что же? Откуда мне это известно может быть, ежели я и отца с матерью не помню? Надо полагать, я при дороге под кустом родился.
— Крестил тебя поп-то?
— И это мне неведомо: ежели крестил, так он мне про то не сказывал.
Все эти ответы вызывали оглушительный смех у невзыскательных слушателей.
— Чудной парень! — говорили они. — Так ведь как же-нибудь тебя зовут?
— Зовут, зовут! Кочетовым сыном прозвали. Промеж своих в полку так за Кочета и иду. Вот мое имя. Ежели угодно, им и величайте, а другого у меня и в завете нет.
Действительно, это был тот самый Кочет, который за десять лет пред тем подсматривал через окно вместе со своим закадычным другом Телепнем за юным царем Петром, когда тот занимался у пастора Кукуй-слободы анатомией, изучая по скелету строение человека. Потом он мучился на дыбе, выдержал немалую пытку и, оправившись после нее, сумел устроиться так, что очутился в рядах новых войск. Кочет был еще молод, пытка не оставила на нем видимых следов, служил он усердно и довольно скоро успел добраться до чина сержанта. Нельзя сказать, чтобы товарищи по полку любили Кочета, но он держал себя так, что они повиновались ему во всем, и среди них он пользовался полным авторитетом. Кочет сам напросился в отряд, боярина Шереметьева и во время военных действий сумел отличиться так, что был не раз замечен даже самим главнокомандующим.
— Чего ты стараешься? — спрашивали Кочета. — Ведь этакий ты пострел, везде-то поспел!
— А как же иначе? — обыкновенно отвечал тот на такие вопросы. — Счастье — что птица, так вот я хочу его за хвост поймать! — И он упорно продолжал свой путь к какой-то определенной, давно им намеченной и одному ему известной цели.
Человек уж так устроен, что если его охватит какая-нибудь навязчивая мысль, то он так и живет всю свою жизнь под ее властью, стремясь только к тому, чтобы выполнить свое страстное, порою совершенно невозможное желание.
Под властью такой мысли жил уже много лет и Кочет.
Когда-то, еще во времена возмущения Шакловитого, он был взят в розыскной приказ по обвинению в хулении высочайшей царской особы.
Давно это было, а словно вчера: немецкая слобода, дом пастора, освещенное окно, и в глубине комнаты юный царь Петр Алексеевич перед человеческим костяком.
— Дурак, экий я дурак! — ругал себя теперь Кочет за ту глупость: чуть было не погубил и слободу, и Москву, и себя, бестолкового! Телепень-ка увалень скрылся, а он, ловкий, попался! И теперь спина чешется, как кнут вспомнит, и сейчас к непогоде руки от дыбы ломит. Еще хорошо, что тогда в приказе не взялись за него по-настоящему: постегали, подвесили, пошпарили пылающими вениками, а потом и бросили, — «глупый парень, возиться с ним нечего»…
Очутившись на свободе, Кочет запылал дикой ненавистью к неповинному перед ним царю Петру и страшной клятвой пообещал сам себе быть ему врагом во всю свою жизнь…
Кочет, хотя и давал такую опрометчивую клятву, был настолько умен, чтобы сообразить, что такое ничтожество, как он, не может причинить решительно никакого зла великому государю, и поэтому начал стараться создать себе такое положение, при котором он мог бы очутиться поближе к Петру. Он поступил добровольно в его новые войска, служил ревностно, выделялся своей исполнительностью и храбростью, и наконец ему показалось, что он близок к осуществлению своих мечтаний: красивая пленница, боярин Шереметьев, близкий к царю Петру человек, помогут ему.
И он как будто не ошибался…
VIII
Новый властелин
Боярин Шереметьев запомнил о встрече на дороге и, как только возвратился в стан, сейчас же потребовал к себе Кочета и его пленницу.
Долго и внимательно рассматривал он Марту, рассматривал так, что взор ее то и дело потуплялся от стыда, а щеки заливал яркий румянец. Видно, в конце концов Борис Петрович остался очень доволен этим осмотром.
— Ну, добро, добро! — несколько раз повторил он. — Счастье твое, красавица, быть может, пришло к тебе. Ты — вашего попа дочь, говоришь?
— Воспитанница.
— Ну, какая там воспитанница! Ваши попы не польские ксендзы, попадья-то у них под боком, а ведь этот Глюк-то твой вдовый.
— Да, вдов он.
— То-то! Я его изловить приказал. Да ты не бойся, чего запугалась-то? Ежели он уцелел, так мы ему худа не сделаем. Только ты всем говори — слышишь? Всем, кто бы ни спросил тебя, что ты — поповская дочь. Жаль, что твой батько не архиереем был, это еще гораздо лучше было бы. Ну, да ты говори всем, что твоя мать знатного рода, дескать, у нее в числе дедушек и прадедушек шведские короли были. Понимаешь? Пусть там какой-нибудь шведский Густав или Эрик твоим прадедом будет. Ври и не красней, ежели себе добра хочешь!