Александр Лавинцев - На закате любви
Между тем Меншиков воскликнул:
— Ай в самом деле хороша! Не принято чужое добро в глаза хозяину хвалить, да правды как же не сказать? Так вот, Петрович, излил я пред тобой душу мою; суди меня, как знаешь…
— Не до конца ты душу-то излил! — возразил Шереметьев. — Не все сказал. Ты вот открылся бы мне, какое же средство придумано тобой, чтобы отвратить нашего государя от кукуевской прелестницы?
— Да какое же? Думал я сперва о простом, но самом верном средстве… Мало ли что бывает… Ну, предположим так: Анка возьмет с кого-нибудь гостинец, а дела не сделает. Так ведь если человек от неудачи в гнев придет, то все равно, что безумным делается, и в гневе так может изобидеть, что вместо «Исаия ликуя», — с нехорошей улыбкой сказал Александр Данилович, — «вечную память» попам петь придется.
— Ну, это ты, Алексаша, оставь! С глаз таким средством уберешь, а из сердца не вытравишь…
— Так ведь я тебе, Петрович, и сказал, что то мои старые мысли были, а теперь у меня новые явились. Надумал я, как Монсову Анку из царева сердца вытравить, и я не я буду, если своего не добьюсь; только мне твоя помощь нужна…
— Ну-ка, ну-ка, скажи!
— А помочь обещаешься?
— В таком-то деле? И спрашивать тебе не надобно, сердечный друг! Прикажи только — весь я твой.
— Ну, так вот! Уступи ты мне эту девку Катьку?
— Какую? Что кубки приносила?
— Ее, ее! Не для себя прошу, а для дела, Петрович…
Шереметьев возликовал: Меншиков готов сделать как раз то, чего добивался он. Однако он не подал вида, что догадывается о замыслах временщика.
— Больно девка-то хороша! — сказал с сожалением. — Да и у меня она еще недавно…
— Для дела, Петрович, для дела. Увидишь сам, что будет!
И, сказав это, Меншиков вопросительно поглядел на задумавшегося боярина.
Несколько минут они молчали. Шереметьев по привычке, от которой он не мог отстать, почесал затылок, потом вдруг воскликнул:
— Эх! Быть по-твоему, Данилыч! Ежели для дела, так не жалко мне. Бери Катьку из полы в полу и действуй, как надумал.
— Боярин! — вскочил и протянул к нему объятия Меншиков. — Ты своим согласием спасаешь Россию, нас спасаешь…
— Ну полно, полно! — добродушно возразил ему Шереметьев. — Если так спасать, то не велика заслуга. Бери Катьку, Данилыч, бери! Слаб у меня ум; совсем я не смекаю того, что ты задумал, а чувствую, что выйдет хорошее дело. Когда она надобна тебе?
— Приказано мне государем, — ответил Меншиков, — возвращаться нимало не медля, так завтра утром я выеду во Псков. Ее же, Катьки, я с собой не возьму, а ты день спустя пошли ее мне вслед да караул приставь, чтоб не сбежала…
— Спокоен будь, Данилыч! Исполню все, как ты желаешь. Доставлю Марфушку… Тьфу, тьфу!.. Катьку, то есть. Так ты заночуешь? Добро! Я пошлю Катерину тебе постель сделать. А теперь довольно разговоров. Выпьем за твой успех! Делу время, а потехе час.
Все было приготовлено у радушного хозяина, чтобы повеселить гостя. Уже поздно ночью разошлись хозяин и гость, и вплоть до рассвета ключом кипел около них веселый, шумный праздник.
XII
На пути к счастью
С трудом припоминала Марта Рабе то, что случилось в последующие дни. Хорошо ей жилось на боярской кухне среди ухаживавшей за нею челяди. До сей поры строго держала ее в руках сестра пастора Глюка; она была сурова, как вообще суровы все старухи, да притом еще была пропитана до мозга костей святошеством и ханжеством. Пасторский дом казался ей чем-то особенным, чем-то таким, где все, от мала до велика, должны были находиться постоянно в особенном елейном виде, говорить не иначе, как возводя взоры к небу и пересыпая речь всевозможными текстами из Писания. Смех, веселость, даже самая невинная шутка строжайше преследовались и изгонялись. Не принимались во внимание ни молодость, ни темперамент.
Марта под надзором старухи жила строже, чем в монастыре. Замужество манило ее потому, что в нем она видела освобождение от строгостей, и вдруг она очутилась на свободе, на такой свободе, какая ей и во сне не снилась. Жизнь вокруг нее кипела, ключом била — ведь это была жизнь военного лагеря, где каждый жил днем нынешним. Елось вкусно и сытно, пилось вдоволь, и вина были такие сладкие, что и самое опьянение после них казалось райским блаженством.
Меншиков действительно уехал под утро, расцеловавшись с Шереметьевым. Борис Петрович, правда, после этого губы отер и долго плевался, но Алексашке слаще меду казались эти поцелуи родовитого боярина. Как ни недоверчив он был, как ни подозрителен, а все-таки уверовал в искренность боярина, не заметил того, что сам-то он явился в его руках послушным орудием.
Под вечер этого же дня Борис Петрович приказал позвать к себе Кочета.
— Ну-ка, Кочет, — сказал он, когда тот явился на его зов, — просил ты меня, чтобы я тебя пожаловал… Случай подходящий выходит, и сам я не прочь от сего.
— Постарайся, боярин! — шустро ответил Кочет. — Век не забуду твоей милости, верным слугой буду.
— Спасибо на том! Только на многое ты не надейся.
— Да мне бы, боярин, зацепочку малую, а там я и сам сумел бы.
— Вот и будет у тебя зацепочка, да, пожалуй, и не малая, а великая. Только сам старайся!
— Рад стараться, боярин. Глазом моргни — все сделаю.
Должно быть, Кочет нравился Шереметьеву, а может быть, ему и нужен был верный человек, шустрый, разбитной. Милостиво глядел на него боярин и столь же милостиво объяснил, что ему требуется от стрельца.
— Поедешь ты в Псков город, — сказал он, — и должен ты туда отвезти Марфушку, вон ту самую, которой ты мне поклонился. И так отвези ее, чтобы непременно она была доставлена. Береги ее больше зеницы своего ока. Сможешь?
— Еще бы не смочь, батюшка-боярин? Предоставлю, куда прикажешь, хоть в самое Москву.
— В Москву не надобно; в Москву, — загадочно усмехнулся Шереметьев, — другой найдется ее отвезти. Ты только во Псков доставь. Возьми караул… Таких товарищей подбери, на которых ты надеяться бы мог, а в Пскове сдашь бабу при моем письме самому Александру Даниловичу Меншикову.
— Боярин милостивый! — воскликнул Кочет. — А ведь и на самом деле зацепку ты мне даешь не малую!
Шереметьев опять усмехнулся.
— Говорил я тебе, — сказал он, — только уж ты сам свое счастье за хвост лови. Сумеешь поймать — в гору пойдешь, не сумеешь — себя виновать. А в письме-то я про тебя нарочно помянул.
Кочет так расчувствовался, что даже бросился к ногам боярина.
Ему было приказано явиться с выбранными им товарищами на следующее утро. Кочет ушел в лагерь радостный. Но на его губах змеилась такая улыбка, что, если бы увидел ее Борис Петрович, он, наверное, призадумался бы…
На другой день по дороге от русского лагеря и Мариенбурга к русской границе уже двинулся небольшой поезд. Впереди шли солдаты в походной форме, сзади них тряслась колымага, а в ней крепко спала мариенбургская красотка. Рядом с колымагой шли двое солдат; один из них был Кочет. За колымагой двигалось несколько подвод, нагруженных провиантом; тут же ехали солдаты, которые должны были сменять пеших конвоиров. Путь совершался беспрепятственно. Кочет был весьма предупредителен к Марте, шутил с ней, и они частенько выпивали, так что Марта почти не замечала пути.
Как-то им пришлось заночевать в поле. Разожгли костры, ночь была сырая (стоял конец августа), и солдаты были рады погреться около веселого пламени. Тут впервые Марта заметила какого-то нового человека. Это был высокий, мускулистый парень с глуповатым лицом. Приглядываясь к нему, она приметила, что этот парень был хорошо знаком с ее другом и покровителем. Кочет разговаривал с ним так, как будто знал его давным-давно.
Марта спала целый день и теперь к ночи не могла заснуть. Она видела, как разбрелись к подводам солдаты и у костра остались только Кочет да парень в крестьянской одежде. Ночь была тихая, лунная. Марта потихоньку выбралась из колымаги: ей хотелось движения, хотелось ходить, но она боялась, что Кочет не пустит ее из возка. Выбравшись потихоньку, она сперва прошла по полю, потом, обойдя круг, очутилась в леске, на опушке которого был разложен костер.
Тут девушке вдруг сделалось страшно, ее невольно потянуло к людям. Недолго думая, Марта Рабе пошла туда, где сидел Кочет со своим знакомцем, но подойдя совсем близко, остановилась.
Кочет и его собеседник, уверенные, что их никто не слышит, говорили вполголоса, нисколько не стесняясь.
— Да, Телепень, да, — произнес сержант, — наступает и наше времячко расквитаться с злым ворогом и послужить еще раз матушке-царевне.
— Что ж, и послужим! — ответил Телепень. — Я к тому не прочь.
— Знаю это, друг, потому-то и говорю я с тобой. Не испугался ты труда, пришел навстречу ко мне, так я и впредь на тебя надеюсь.
— Надейся! Не прогадаешь! А только, что делать надо, скажи?