Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
Арон на какое-то мгновение замолчал и потом признался:
— Я ощущаю вину за то, что причинил Дуне столько ненужных страданий.
— Не ты в этом виноват, а жизнь. Я настолько же виновен или безвинен, как и ты. Я без устали спрашивал себя: отчего не пишу ей? Как так вышло, что совсем о ней не думаю? Истратив свою жизнь на труд в коллективе, борьбу за справедливость, за будущее, я подошел к моменту, когда приходится взглянуть правде в глаза, оглянуться вокруг, прозреть. И что я увидел? Что мы просто эгоисты и что наш так называемый великий гуманизм — всего лишь слова. Признаюсь тебе: мне страшно стыдно за себя и ужасно жаль Дуню. Надо как-то это исправить.
Тут Арон вспомнил, что до сих пор не упомянул одного обстоятельства, которое напрямую касалось их разговора. И хоть он не особо ориентировался в ветхозаветных текстах, но вспомнил легенду об Иосифе[51], который, фактически обладая царской властью, жестоко играл на чувствах братьев, прежде чем открыться им. Но на игры времени не было.
— И как ты думаешь это исправить? — спросил он Лузера.
— Не знаю, но уверен, что такая возможность непременно будет.
— Съездить к ней, скажем?
— Не будь так наивен. Думаешь, кто-то позволит мне выехать в Аргентину?
— Вряд ли. Но ты мог увидеться с ней в Москве.
— В Москве? Думаешь, они дадут визу кому-то, кто однажды бежал из страны? — эта реплика Лузера была полна скепсиса.
— Тридцать лет прошло. Почему бы и не дать?
— Надо проверить.
— Все уже проверено.
— Ты что пытаешься сказать? Я хоть и настоящий отставной полковник, но сердце у меня слабое.
— Пытаюсь сообщить тебе, что вот-вот с нами всеми произойдет нечто необычайное.
— Это ты фантазируешь, или в твоих словах есть правда?
— Правда. Осталось всего ничего, пара месяцев от силы.
— Говори яснее.
— В мае Дуня прилетает в Москву.
Лузер побледнел и на мгновение утратил дар речи. Он обнял Арона и, роняя слезы на воротник его пальто, бормотал: „Это день чудес, я поверить не могу, одни чудеса“.
Прохожие поглядывали на них с любопытством, кто-то улыбался, другие перешептывались между собой, но сами они ничего вокруг не замечали. Они будто оказались где-то очень далеко, в другой галактике.
— Скажи, — спросил Лузер, — а Дуня приедет одна или со Шмилеком?
— Одна. Шмилек умер два года назад.
— Как жаль.
— У него был рак.
— Когда буду ехать в Ленинград на поезде, у меня будет целая ночь на то, чтобы обдумать все произошедшее сегодня, вспоминать о нем и заново переживать. Эти два часа полностью изменили мою жизнь, перевернули мой мир.
— И мой. И Дунин тоже, но она пока об этом не знает. Я так счастлив, что боюсь, мне все это только привиделось.
Затем они обменялись телефонами и расстались. Арон тут же прибежал домой и рассказал мне об этой встрече, но и он был не в силах внятно передать происходящее — такой им овладел восторг. Он излагал ужасно путано, и мне приходилось постоянно перебивать его, возвращаться к сказанному, спорить, выспрашивать, чтоб хоть что-то понять. Затем я наконец сумела восстановить в голове картину, справилась с чувствами и решилась написать обо всем этом тебе.
Милая Дуня! Сейчас я допишу письмо и позвоню всем твоим братьям. Это невероятное счастье совсем выбило меня из колеи, и мне боязно представить, что ты почувствуешь, когда обо всем этом прочтешь. Пожалуйста, забудь обо всей пережитой тоске, боли, метаниях и переживаниях и радуйся предстоящей встрече вместе с братьями — ведь вскоре я им о ней сообщу. Я так же растеряна, как и Арон: весь день хожу и все повторяю: „Это чудо!“
Все мы, вместе с твоими братьями, встретим тебя в аэропорту — мы с Ароном ведь тоже тебе родные.
Всегда любящая тебя
Бетя».
Когда я закончил пересказывать Бетино письмо, Мария Виктория и Хосе Мануэль были так ошарашены развязкой, что ничего не говорили.
По моим подсчетам, вот-вот должно было светать, но за окнами все еще было непроницаемо темно и тихо: горный хребет заслонял долину от первых неуверенных лучей солнца.
Все мы устали и потому решили прилечь отдохнуть.
Мария Виктория только и смогла произнести: «Вот это история!» Может, она не могла облечь в слова впечатления от услышанного, может, дело было в скромности — вдруг мой рассказ и впрямь вышел живописным? Может, она и не поняла, что все эти семейные истории — всего лишь метафора, использованная в попытке передать дух бурной, изменчивой эпохи — с изгнаниями, утратой самих себя и своих корней и всем, что объединяет нас с другими существами на этой планете, где царила и царит несправедливость.
Я решил закончить рассказ своими собственными впечатлениями от сказанного:
— Не знаю, смог ли я внятно донести до вас свой личный и семейный опыт, но, как говорил Андре Жид[52], «с благими намерениями пишется ужасная литература». Смею заверить, что намерения мои были самые благие.
Но Марию Викторию интересовало другое:
— Так что же, твоя мать все-таки добралась до Москвы?
— А ты сомневаешься?
— И братья встретили ее в аэропорту?
— Все до единого.
— Подозреваю, встреча была более чем теплая.
— Да, так. Но добавилось еще одно драматичное обстоятельство.
— Какое же?
— Буквально за пару дней до приезда матери доктор Астров попал под машину и умер на месте.
— Как жаль!
— Страшно жаль! Даже мне: это был такой душевный персонаж, что хотелось быть знакомым с ним лично. А теперь, дорогие мои, история подошла к концу. Завтра перед отъездом мы, возможно, еще увидимся. Пора прилечь.
Все имеет свое начало и свой конец
Буэнос-Айрес — Мадрид, 2003 год
Через неделю Мария Виктория и Хосе Мануэль позвали нас в гости на ужин. Там мы познакомились с их друзьями, а вскоре и подружились. Весь вечер мы говорили, но к событиям той ночи в Раскафриа не возвращались. Мы постоянно поддерживали связь с Марией Викторией до самой ее смерти — она была еще совсем молодая, когда это произошло. С Хосе Мануэлем мы потом часто пересекались на встречах с общими знакомыми. Оба они, Хосе Мануэль и Мария Виктория, и кое-кто из их друзей помогали нам влиться в испанскую жизнь, разобраться с ее особенностями, но самое главное — они всегда очень тепло принимали нас, а такой подарок невозможно забыть.
В 1969 году, спустя два года после первой поездки матери в Советский Союз, мы поехали туда вместе. Там я встретился с дядями и тетями — в Москве, Ленинграде (нынешнем Санкт-Петербурге) и Запорожье.
Я пробыл там месяц, в течение которого неустанно говорил, слушал и коллекционировал впечатления. Из историй родственников я вынес, насколько прогнившим был этот режим, насколько надуманной, фиктивной и бессмысленной была его идеологическая основа, насколько близок он был к саморазрушению. Через два года, в 1972-м, когда я приехал туда с Диной, политика местной геронтократии, казалось, развивалась по худшему из сценариев. Так вышло, что мне была знакома подноготная всего происходящего, и то, что я видел, пугало меня. Когда-нибудь я рассказал бы об этом, если время не возьмет свое, но сейчас мой рассказ подходит к концу.
Будет ли продолжение? Не думаю, что кому-то это будет интересно, оттого от этой аферы отказываюсь.
Пожалуй, стоит подвести черту.
Дядя Арон скончался слишком рано, в шестьдесят лет, его унесла та же болезнь, что отца и дядю Срулека. Спустя десять лет умерла его дочь, рожденная в блокадном Ленинграде, а Бетя последовала за ней, не дожив до конца столетия. Мой кузен Женя, его супруга Алла и их дочь Ольга стали нашими близкими друзьями: мы постоянно переписываемся, созваниваемся и даже иногда видимся. Мы сильно привязаны друг к другу.
Через несколько месяцев после Шестидневной войны (июнь 1967 года), в которой Израиль имел неосторожность нанести авиаудары по военным базам сразу нескольких враждебно настроенных соседей, всех моих дядей и теток сняли с партийных должностей, заменив их более «надежными товарищами». Дядю Лузера и его братьев, даром что они были ярыми антисионистами, стали подозревать: советское правительство в том конфликте было на стороне арабов. Ко времени обоих моих приездов — в 1969 и 1971 годах — все они были исключены из партии. Их не спасли ни убеждения, ни верность, ни боевые ордена.
Однажды, движимый ностальгией, я решил посетить Теофиполь — штетл, в котором появился на свет. Но это было невозможно: того поселка больше не существовало, на его месте вырос украинский город с населением почти в пятьдесят тысяч жителей. Что стало с домом моего деда, с мостиком через речушку, с домом Наташи — подружки моего детства, предательницы и любовницы офицера-нациста? Сколько ни вглядывался в улицы этого города, не смог разглядеть и намека на свое прошлое и потому предпочел погружение в глубины собственной памяти.