Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
— Давай я все-таки продолжу по порядку.
Но продолжать было не так просто: на этом этапе рассказ требовал обдуманности и чувства ритма, которыми я в тот момент похвастать не мог. Потому я рассказывал, как получалось:
— До вылета оставалось три дня, и хотя мать старалась делать вид, что не нервничает, все мы были как на иголках, и сама она тоже. Такое впечатление, что это была какая-то напасть. Все навалилось сразу: первый в жизни перелет, к тому же очень долгий, да еще и через океан, а в конце — желанная, но наверняка полная неожиданностей и неопределенности встреча. Правда ли, Арон и Бетя такие, как можно судить по письмам? Как живут они в стране, где риск в порядке вещей, а покой может только сниться? Как они примут ее? Ведь она уже не та полная живости девушка, какой была в молодости, — годы, разочарования и душевные раны берут свое. Она была уже кем-то другим, но все равно ее с ними объединяли воспоминания и родной язык. А если вдруг окажется, что они говорят на разных языках? Близость встречи все больше путала ее и тревожила.
— Зачем ты решил, что я должна там пробыть два месяца? — спрашивала она, и в этом вопросе слышался упрек. — Мне бы и одного хватило. В Москве у меня никого и ничего нет, кроме воспоминаний, а вот они работают, им тяжело. Думаешь, им удобно будет возиться со мной два месяца? Мне кажется, мы неправильно поступаем. Прошу тебя, исправь это как-то.
— Сейчас? Это невозможно. Кроме того, я уверен, что все пройдет более чем хорошо.
— С чего ты взял?
Мы сидели у нее на кухне, и я понимал, что диалог этот бессмыслен, но неизбежен, — напряжение надо было снимать хоть как-то. В то утро я выкупил ее билеты, получил карточку, подтверждающую бронь гостиничного номера, и приехал все это передать. Я знал, что она страшно беспокоится, но почему-то подумал, что мое присутствие немного ей поможет. Потом я понял, что ошибался. Никогда еще не видел ее такой нервной и раздражительной. Мы сидели и разговаривали, пришел Родольфо, мой брат. По обыкновению своему, он забрал из почтового ящика ворох писем и прочей корреспонденции и сложил все на стол. Никто не обратил на это внимания. Мы поздоровались, перекинулись парой слов о предстоящей поездке, подшучивая над маминым мандражом. Затем я попрощался со всеми до завтра и ушел, так как меня ждали другие дела. Выходя, я заметил среди писем конверт, который привлек мое внимание; по советскому гербу на марке я тут же понял, откуда он.
— Письмо из Москвы, — указал я на него. Мы уже получили письмо, в котором все мелочи были оговорены. И тогда о чем же может быть это, пришедшее позже? Моя пессимистичная натура знала ответ на этот вопрос: о чем-то печальном и болезненном. Просят ли они, чтоб мать отменила поездку, или предупреждают о предстоящих сложностях? За несколько секунд мое воображение пробежало по всем кругам ада. Стараясь сдерживать дрожь в руках, я открыл конверт. Четыре листа, каллиграфично исписанных каллиграфическим Бетиным почерком, которые я тут же, борясь с тревогой, стал читать вслух. Углубляясь в текст, я старался дышать ровно, но ничего не мог сделать ни с сердцебиением, ни с адреналином, захлестывающим мое сердце, ни с пугающей бледностью своего лица. Я говорю о том, что сам тогда чувствовал, но стоило бы упомянуть и происходящее с матерью — она рыдала, и на ее искаженном лице отражалось сразу столько переживаний, что невозможно было хоть сколько-то их разделить. Она схватилась за голову и как заведенная выкрикивала одно и то же: «Господи Боже, Господи Боже, не может такого быть!»
Мой брат Родольфо, для которого европейские родственники были чем-то вроде энтелехии[50] (они были недоступны, жизнь их непостижима, а сами они были известны ему только по рассказам), сохранял спокойствие и пытался хоть как-то успокоить мать. Когда я закончил читать, все мы трое обнялись и надолго замолчали. Никто не решался ни слова произнести, ни шевельнуться. Мы даже плакать не могли — такие невероятные по силе переживания захлестнули нас.
На какое-то время я замолк и потом добавил:
— Понимаю, что невозможно передать достоверно те эмоции, которые доставило нам чтение того письма. Мне даже вспоминать о том моменте тяжело, но, если постараться, думаю, получится. Чем глубже я погружался в текст, тем сильнее он потрясал меня. Как это часто со мной бывало в таком состоянии, я понимал отдельные факты, но сразу же увязать их между собой, осознать саму глубину и важность всего происходящего в целом мне никак не удавалось. Перечитывая по второму разу, я, будто жвачное животное, подолгу мусолил каждое предложение. До меня наконец стали, помимо прочего, доходить причины неразберихи и неувязок — они крылись в датах на конвертах.
— О какой неразберихе ты говоришь? — удивленно переспросила Мария Виктория.
— Помните, как после долгого молчания пришел ответ от Бети, где она писала, что мать в аэропорту встретят братья? То письмо было отправлено из Москвы 18 апреля и было доставлено с небывалой скоростью — мы получили его уже в конце месяца. Но то письмо, о котором я говорю сейчас и которое мы получили 11 мая, за три дня до вылета, было датировано более ранним числом, а точнее 2 апреля. По какому-то странному стечению почтовых обстоятельств оно задержалось и пришло позже следующего. Отсюда и неразбериха. Понятно?
— Тебе-то понятно, но мы-то до сих пор мало что понимаем, — допытывалась Мария Виктория.
— Пожалуй, ты права, прости, что не упомянул о главном — о содержании этого поздно пришедшего письма.
— Так мы когда-нибудь поймем, в чем там было дело? — иронично поинтересовался Хосе Мануэль.
— Вы уже знаете, что было во втором письме. Сейчас я расскажу, о чем было первое. Вначале там говорилось о приезде матери, а потом, очень осторожно, будто бы для того, чтоб уберечь нас от слишком большой эмоциональной нагрузки, говорилось как раз о том, что вас интересует. Я отлично помню текст и потому могу воспроизвести его по памяти прямо сейчас.
— Может, тогда мы наконец поймем, что ты пытаешься донести.
И я стал точно пересказывать содержание письма, будто оно было начитано на магнитофон и записано. Я слышал свой собственный голос, и с каждым произнесенным словом мои переживания усиливались. Текст, сто раз просеянный сквозь сито моей памяти, звучал следующим образом:
«Москва, 2 апреля 1967 года
Дорогая Дуня!
Не представляешь, с каким нетерпением мы ждем твоего приезда. И мне, и Арону это кажется чудом — что мы сможем увидеться после стольких лет разлуки. Мы так хотим увидеть тебя.
И хотя у меня есть еще куча новостей для тебя, писать о них непросто. Я очень много работаю, занимаюсь больной дочерью, слежу за домом и забочусь о муже. Со здоровьем у меня пока все хорошо, так что я с радостью посвящаю себя этим обязанностям. Но не по этим причинам тяжело мне писать, а только из-за свойств своего собственного характера — они-то меня и беспокоят. Хватит ли мне ясности ума, когда ситуация неумолимо того требует? Очень сложно изложить все это письменно, особенно когда обстоятельства складываются так необычно. У нас еще будет время подробно все это обсудить. Ты приедешь в самый разгар весны. Так хотелось бы разделить ее с тобой: вместе гулять по Москве и беседовать, чтоб все было, как когда-то в юности.
Арон тоже с удовольствием проведет с нами время и прогуляется с нами, думаю, не раз. Сейчас, когда я дома с дочерью, он проводит свободное время в одиночестве, наедине со своими мыслями. Иногда мне кажется, что он ничего перед собой не замечает — ни улиц, ни витрин, ни даже людей. Вчера вечером Арон отправился в центр города, чтоб кое-что купить — такой у него был предлог выйти и развеяться. Идя сквозь толпу, он вдруг ощутил нечто необъяснимое, сверхъестественное. Как всегда погруженный в свои мысли, он вдруг почувствовал, будто что-то требует его пристального сиюминутного внимания; какой-то мимолетный образ, всплывший перед глазами, в одночасье развеял его задумчивость: перед ним был кто-то, кто казался ему смутно знакомым, но он все никак не мог вспомнить, кто же перед ним. Это был мужчина, который переходил улицу Арбат одновременно с Ароном, только шел он в противоположном направлении, медленно и расслабленно. Арон видел его всего несколько секунд — размыто, как бывает, когда наблюдаешь за пейзажем из окна несущегося поезда. Сделав несколько шагов, Арон обернулся: ему захотелось глянуть на незнакомца еще раз. К его удивлению, незнакомец тоже остановился и неуверенно, будто в ступоре, глядел на Арона. После недолгих раздумий оба пошли друг другу навстречу — сначала осторожно, а затем уверенно, пока не оказались лицом к лицу. Когда сомнения их развеялись, они бросились друг к другу с объятиями, плакали, кричали от радости и потом, утомленные, стояли и глядели друг на друга, со слезами на глазах повторяя, будто других слов никогда не существовало: „Это чудо! Чудо!“ — вот все, что они могли сказать.