Михаил Ишков - Марк Аврелий. Золотые сумерки
— И еще, господин… Вряд ли полезно позволить торжествовать Уммидию, тем более, если всем ясно, что люди рождаются равными, и судьба каждого есть лишь игра случая. Допустимо ли в таком случае возвращать Марцию без каких‑либо условий? Может, как раз в этом случае проявить волю и показать кое — кому, что принцепс вправе вводить закон и отменять его. Он сам как бы является и параграфом и исключением из параграфа.
Император жестом указал — ступай.
Агаклит вышел.
Марк вздохнул — трудно понять, о чем он говорит. Разве что пытался намекнуть, что в этом деле нельзя свести к общему знаменателю закон и справедливость. Традиция всегда была на стороне закона — на том стоял и стоять будет Рим. В том и состояла высшая справедливость, что Торкват приказал казнить родного сына за нарушение приказа, пусть даже юноша и сразил врага. Однако в случае с Бебием подобная щепетильность в обращении с древним правом будет воспринята исключительно как политическая мера, непреложный факт, подтверждающий, чью сторону занял в этом конфликте Марк.
Понимание, что рабы тоже люди, было общим местом для всего круга образованных людей. Казнить Бебия, Квинта и Сегестия значило пойти наперекор требованию времени, сыграть на руку самым страшным извергам, не раз доводившим дело до восстаний, бунтов и волнений среди рабов. Но и отринуть закон он не мог.
Где же ты, разум?
Чем сможешь помочь на этот раз?
Наказание за подобную дерзость однозначно — смертная казнь, однако сама мысль о том, что ему придется подвергнуть отсечению головы сына своего детского друга и просто честного парня, на которого он, император Рима, возлагал большие надежды, казалась сущим безумием, повторением прежних жестокостей Калигулы или Нерона. Те, по крайней мере, зверствовали, издевались над законом, исключительно по своеволию, то есть действовали «в духе времени», как определил их поступки Гельвидий Приск. В нынешних обстоятельствах следовать букве закона значило выставить себя матерым ретроградом, пусть даже dura lex, sed lex* (сноска: Закон суров, но это закон). Парадокс сродни софизмам древних, вопрошавших непосвященных — если у человека выпадает волос за волосом, с какого волоса он становится лысым?
Или вот еще — человек имеет то, чего он не потерял. Человек не терял рогов, следовательно, он рогат.
Но если подобные словесные выкрутасы являлись всего лишь разновидностью игры ума, то в случае с похищенной рабыней вопрос стоял о жизни и смерти приятных ему людей.
Только между нами — объяснения молодого Бебия, испытавшего великую, однако скорее книжную, чем разумную страсть пришлись ему по душе. Марк не мог не оценить его верность, готовность принять наказание и отказ сообщить имена сообщников.
— Будешь молчать и под пытками? — спросил Марк Аврелий.
— У меня нет выбора, господин, — Бебий развел руками. — Я должен спасти Марцию. Если мне хватит мужества, Уммидий вовек не найдет ее, а если даже и найдет, не посмеет тронуть. Так что придется проглотить язык.
Марк озадаченно почесал висок, затем поделился с Бебием.
— Из твоих слов следует, что Марцию прячет императрица. Неужели ты полагаешь, что я не смогу принудить ее открыть мне место, где находится рабыня?
— Нет, господин, императрица здесь ни при чем.
На этом первый допрос закончился. Пораскинув так и этак, император решил лично продолжить расследование — очень заинтересовала его решимость Бебия.
Можно представить, какое изумление он испытал, когда напросившиеся на аудиенцию Квинт Эмилий Лет, а затем и этот громила Сегестий поочередно признались в соучастии. Лет утверждал, что это была его идея, а Сегестий прямо заявил, что Марция спрятана у него в доме, за ней присматривает Виргула. Далее добавил, что пока Марция не родит, Виргула не отдаст несчастную, ибо нет большего греха на белом свете, чем неблагодарность.
Марк даже поднялся с кресла, подошел к Сегестию, постучал пальцем по его голове, как бы спрашивая, в своем ли центурион уме?
— Неблагодарность к кому?
— К Спасителю. Он наградил нас светом, его заботами нам вручена несчастная Марция. Как же мы можем закрыть глаза, заткнуть уши, вымолвить — пусть погрязнет в пороке.
— Сегестий, не вынуждай меня применить к тебе закон за укрывательство и дерзкое неповиновение властям. Каждый из вас словно играет со мной в глупую игру: простит — не простит, но беда в том, что я не имею права прощать без достаточных оснований, и твои рассуждения этих оснований не дают. Это тебе ясно?
— Так точно, господин. Я знаю, вы поступите по справедливости. И Виргула знает. Марция верит.
— Во что верит? Что я нарушу закон и откажу ее владельцу в праве владеть ею?
— Не знаю господин, — Сегестий опустил голову, помотал ею, даже замычал от напряжения, потом неожиданно добавил. — Но верю.
Марк развел руками. Это была стена, они с центурионом находились по разные стороны этой стены, и, странное дело, ему, императору, повелителю мира, вдруг захотелось оказаться в компании с Бебием, Летом, Сегестием.
Это была неясная тяга, глубинная, легко одолимая, в пух и прах разбиваемая доводами разума, но кто бы мог предположить, до какой степени усилится это желание, когда Марк наконец взглянул на портрет Марции.
Уже на следующий после похищения день по городу поползли слухи о необыкновенной красавице, которая вдруг объявилась в Риме, о неодолимых чарах, с помощью которых она овладела преторианским трибуном Бебием Лонгом. Ради рабыни трибун, мальчик из хорошей семьи, отлично проявивший себя под Карнунтом, готов пойти на смерть. Ничего не скажешь, сильна ведьма! Те же, кому удалось взглянуть на прославившийся в одночасье портрет, высмеивали это мнение, уверяли, что такой красотке никаких чар не надобно. Каждый, кому посчастливиться взглянуть на нее, тут же теряет рассудок.
Понятно, с каким недоверием и плохо скрываемым возмущением выслушивал эти сплетни Марк Аврелий. Наконец потребовал доставить ему шкатулку. Оказалось, что вещественное свидетельство хранилось у самой Фаустины, которая, конечно, не могла не поучаствовать в очередной дворцовой интриге. На все упреки мужа, она отвечала гордо и непреклонно, что стояла и будет стоять на защите чести и достоинства семьи. Она презирает и будет презирать козлоногих сатиров, позорящих своими наклонностями звание римского патриция.
— Вспомни, с каким энтузиазмом твой Уммидий рядился в плащ философа?
Фаустина продолжала наступать на мужа.
— Вспомни, как егозил перед тобой? А теперь послушай, какие речи он произносит в городе: Марк устал, ослабел, выпустил вожжи из рук. Страной управляют вольноотпущенники, Фаустина убивает всех, кто ей неугоден. Ты полагаешь, эти бредни придают авторитет власти?
— Другими словами, ты требуешь, чтобы я применил в отношении Уммидия закон об оскорблении величества?
— Да, Марк! Пора показать, кто в Риме хозяин. Эту свору, называемую высшим сословием, можно удержать в повиновении, только зажав ее в кулак. Твой Уммидий, знаешь, из какой породы? Он из тех, кто никогда не примкнет к заговору против деспота, но всегда окажется в числе тех, кто первым начнет обличать и требовать жестокой казни для свергнутого тирана.
Это был веское утверждение, в нем было много правды, но ведь в данном вопросе разбирались не нравственные качества зятя или его наплевательское отношение к добродетели, а похищение рабыни. Он так и сказал Фаустине, на что она резонно ответила.
— Попробуй оторвать одно от другого, и очень скоро ты получишь заговор, с которым не так легко будет справиться. Боюсь, что на этот раз, мало будет принудить меня действовать. Глядишь, самому придется испачкать руки.
Император вышел из себя.
— Ты полагаешь, я сознательно натравливал тебя. Все знал и позволял тебе отравить Вера, убивать Галерию?! Уйди с глаз моих!
— Я уйду, — ответила Фаустина. — Я уйду к детям и буду молить богов, чтобы боги хотя на день вразумили моего шибко умного мужа.
Внезапно она распалилась.
— Да, ты стоял в стороне, возился со своими записями, воевал, устраивал государственные дела. Поступал разумно, в духе своего ведущего. Ты чист, но неужели ты никогда не задумывался, что твоя чистота следствие чьей‑то грязи. Я не буду корить тебя, изводить упреками, как этот низкий Уммидий. Я полагаю, ты мудр и найдешь достойный выход из этой ситуации.
Когда Марк Аврелий разглядывал портрет Марции, он задумался вот о чем — по какой причине Фаустина сознательно шла на скандал? Ответ мог быть только один — жена поддалась пагубному воздействию страстей. Она давно ненавидит Уммидия, благосклонна к верному в любви Бебию и верному в дружбе Квинту. Было в этом отдающем театральщиной похищении что‑то от пасторальных историй, слезливых повествований о Дафнисе и Хлое, от слезливо — похабных и в то же время сладострастных виршей Марциала или Катула.