Авенир Крашенинников - Затишье
— Микроскоп знаешь? — быстро спросил Воронцов, кидая на стол обрезки металла.
Ирадион сболтнул волосами. Когда-то увлекался растениями, ловил пауков, распинал под микроскопом. Но никогда не слышал, что и железо можно глядеть под большим увеличением с практической пользой.
Воронцов поставил на стол деревянный футляр, сдул с него пыль, подышал на руки — холодновато было. Пушкой уставился на Костенку большой прибор. Капитан положил кусочек стали к предметному стеклу, посмотрел в окуляр, сильно прижмурил левый глаз, подкрутил шкивчики.
— А ну, теперь ты. Что видишь?
На сером изломе приметны местами чешуйчатые узоры, для Ирадиона — китайская грамота. Он так и сказал Воронцову. Капитан кивнул, помял пальцами щеку:
— При желании и китайские гиероглифы можно познать. Учись, Костенко. Сталь двинет Россию от темноты, от лучин к могуществу техники и разума.
Ирадион признательно смотрел на капитана. Ему начинало казаться, что жизнь его до сих пор была маятники: из крайности в крайность, и только нынче появилась в ней цель, обретен ее смысл. Детские забавы пора кончать. Список будущих жертв держал под половицей, и трудно было вспомнить, кого за кем из власть предержащих надо убирать. Он смотрел на нож и думал: «А яка в нем структура?» Ствол ружья Капитоныча хотелось разрезать и прочесть знаки, которыми расписался в металле углерод. Лишь при семинаристах он еще лицедействовал, лишь Бочарову выказывал себя твердым «мортусом»…
Он покашлял в кулак, ждал, отпустит ли капитан или еще что-то скажет. Капитан сказал:
— У Бочарова был?
— К нему не пускают, Николай Васильевич.
— Только бы выжил! — Капитан, руки за спину, зашагал по ворсистому, неуглаженному полу. — Вы мне оба нужны. Не хочу никого: чины, капризы, оклады! Свои, доморощенные — вот опора. Бочаров будет отвечать за фабрику механической обработки, ты — за литейщиков, кузнецов, прессовщиков. Две моих руки. И загремят пушки по всей Европе. Если б можно, то не снарядами, а славою уральских мастеров… Ну, поди, поди к себе.
Капитан был весьма встревожен. Так не вовремя вызывает его к себе жандармский полковник Комаров. Или повышеньем в чине форснуть или подкопаться. Все эта полицейские уверены: мир существует для них. А человеци там, внизу, копошатся, чтобы скоротать, ожиданье в очереди перед алтарем.
От сигары воняло тряпкой. Капитан подавил ее в пепельнице, достал часы. Пробовал вспомнить, мак в особняке Нестеровского хлопнули бутылки с шампанским, как сияли глаза Наденьки, которая приняла предложение капитана без жеманных ужимок, как Михаил Сергеевич прижал Воронцова по-отечески к сердцу. Официальную помолвку назначили на благовещенье. Счастье! Но заслоняется весь этот день длинным телом Бочарова, и в глазах капитана — жидкий огонек свечи, стонущие люди, согнутый глаголью эскулап со своим нелепым альфонсином в руках. Варварство, невежество… Вот и построй завод по последнему слову техники! Мирецкий утверждает, что люди всегда противоречивы, в жизни положительное и отрицательное так прочно переплетены, что не разъять. У Мирецкого есть досуг — философствовать. Капитану надо строить, и никакие философии не должны помешать…
Он с любопытством оглядывал кабинет жандармского полковника, поймал себя на мысли: такой бы под лабораторию. Комаров, в новом мундире, в массивных, будто два крыла, эполетах, любезен и рисуется этой любезностью.
— Мы решили посоветоваться с вами, уважаемый Николай Васильевич. До нас дошли сведения, будто вы намерены выдать рабочим, пострадавшим от собственной дикости, небольшие денежные пособия.
— Намерен, господин полковник. — Воронцов спокойно встретил тяжелый взгляд Комарова.
— Но ведь это же непроизводительные затраты!
— А разве вы перешли на службу в министерство финансов?
— Послушайте, будем откровенны. Мы не понимаем вашей цели.
— Среди пострадавших есть редкостные мастера, и я хочу, чтобы они всецело мне принадлежали.
— Тогда оплатите только им!
— Это значит усугубить рознь… Тогда государство потеряет больше.
Полковник прижал к мундиру волосатую руку:
— Но, дорогой Николай Васильевич, взгляните на это с политических позиций… Что будет, когда слух о вашем деянии разнесется по другим заводам. Владельцы и начальники не считают выгодным платить даже тем мастеровым, которые получили увечья на работе. Да ведь вы же к бунту призовете!
— Политикой занимайтесь вы, — теребил Воронцов, — мне недосуг.
— А это уже политика. В наше время, господня капитан, все политика: от крика младенца до креста на могиле. И посему мы сочли своим долгом дружески предостеречь вас. Мы же с вами единомышленники, мы вам доверяем.
— Весьма благодарен. — Воронцов поднялся, снизу смотрел на массивный подбородок жандарма, на крепко вырубленное лицо его. — Но могли бы вы подумать о том, что существуют иные пути поощрения рабочих — без барабанного боя, представителей газет, без многотысячных толп? Хотя бы премии за труды. А в Мотовилихе достойных награды больше, чем, к примеру, в вашем корпусе. Засим позвольте откланяться.
— В этой комнате не обвиняют, господин капитан. В этой комнате пытаются оправдаться! — крикнул Комаров в спину Воронцову. — «Ну, не поскользнешься ли», — с угрозой подумал он.
Наденька ждала вечера. В сотый раз перебирала гардероб, с ужасом убеждаясь, что все платья устарели, не к лицу. Она знала за собой эту привычку — долго собираться, передумывать, отчаиваться, а потом в самый последний момент решить. С приходом Николая Васильевича каждая мелочь в доме приобретает смысл, все чувствуют себя взбодренными, умными, дальновидными. Он очень занят, он может и не прийти, но Наденька уже причастна к его делам, Наденька видит, как становится помощником, другом дорогого человека.
Она подходит к зеркалу, не стыдясь наготы, оценивает всю себя, приподнимает левую грудь, чувствуя ее упругое сопротивление, разглядывает родинку, словно конопляное семечко, на краю розоватого нимба вокруг соска. Что с ней происходит, что? И вспыхивает вдруг, даже плечи краснеют, прикрывается ладонями и скорее — одеваться. В памяти стихотворение, которое когда-то показалось полным загадочного смысла: «Откуда чудный шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны и тимпан? Что значат радостные лики и песни поселян?» Она тогда еще угадывала: войдет человек, и она скажет: «Вот он!» И будет чистой, высокой эта любовь, и будет сильным, смелым, открытым этот человек.
Левушка почему-то избегает Николая Васильевича. Он даже сказал Наденьке: «Я бы хотел, чтобы к нам вернулся Константин Петрович». Искренне жаль Бочарова; он теперь в больнице, а Наденька слишком счастлива, чтобы думать о дикой драке в Мотовилихе, в которую нелепо ввязался Бочаров. «Когда Константин Петрович выйдет из больницы, — все же попросила она Николая Васильевича, — будьте к нему снисходительней».
Наденька оставила свой гардероб, разрезала костяным ножичком январскую книжку «Современника», прочитала конец чьей-то длинной поемы.
От ликующих, праздно болтающих,Обагряющих руки в крови,Уведи меня в стан погибающихЗа великое дело любви!Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,Может смертью еще доказать,Что в нем сердце неробкое билося,Что умел он любить…
Она бессознательно примостилась на диване, а глаза ее расширились, повлажнели, и уже, не отрываясь, читала она живописные горькие строки. Это о ее маме, это о ней самой!.. И, задохнувшись, уткнулась в расшитую подушку. «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», — повторил в пустой комнате пророческий голос…
— Папа, возьми меня с собой. Она с трудом сдерживала слезы. Полковник удивленно встопорщил усы. Он приехал домой обедать я неосторожно обмолвился, что собирается сейчас в Мотовилиху. Дочь была крайне чем-то взволнована: нос припух, щеки в пятнах. Она слишком влюблена в своего капитана. Николай Васильевич, несомненно же, человек достойный, но дочь полковника Нестеровского должна, однако, сохранить независимость должна, однако, вовремя верно поставить себя…
— Это не совсем удобно, — проговорил Нестеровский. — Мы можем некстати…
— Это очень важно, папа. Именно сегодня важно!
В сущности, отчего же не посмотреть Наденьке Мотовилиху: ей там долго жить, — сдавался про себя полковник. И все-таки он ревновал к Воронцову и ответил довольно сухо:
— Соблюдай приличия.
— Я никогда ни о чем тебя не просила, — шепотом сказала она, и лицо ее стало длинным, злым.
— Ну что же ты, едем, конечно, едем! — покорился полковник.
Словно ветер подхватил Наденьку. Она захлопала в ладоши, поцеловала отца в ухо и — одеваться. И через полчаса гнутые сайки с меховым пологом уже катили по наезженной дороге.