Клара Фехер - Море
Шпитц окинул взглядом своих товарищей. Все пятеро сидели на диване и, затаив дыхание, ждали, каков будет исход переговоров. Среди них были две женщины: молодая тощая зобастая брюнетка с чуть выпученными глазами и толстая шатенка в летах. Та, что постарше, была женой Йожефа Шпитца, а младшая — Ивана Комора. Возле госпожи Комор сидели два ее сына, пятнадцатилетние близнецы, Иван Комор младший и Чаба Комор. Их отец, худой мужчина, лет пятидесяти, в очках, с нервным лицом, сидел в углу дивана.
— Иван, подойди-ка сюда, — позвал его Шпитц. Они отошли к оконной нише и о чем-то озабоченно заспорили.
— Пожалуйте к нам, господин Марьяи.
Черноусый бухгалтер живо подскочил к ним.
— Скажите прямо, сколько вы хотите?
Марьяи на миг задумался. Он, казалось, производил сложные подсчеты.
— Двадцать тысяч пенге.
— Столько у нас нет.
— Тогда я не смогу вас кормить.
— Пятнадцать тысяч наличными и вексель на пять тысяч, — сказал Комор, чувствуя, что его нервы вот-вот сдадут. Шпитц сердито посмотрел на него. Марьяи перехватил этот взгляд.
— Ладно. Устраивайтесь тут поудобнее и ждите меня. Я схожу к госпоже за ключами. Если кто-нибудь постучит в дверь, не открывайте… откроете только, когда я приду и трижды позвоню. Впрочем, это не годится, ведь так может позвонить и посторонний… Лучше я возьму с собой ключ.
Против такого решения возражений не было. Марьяи ушел, щелкнул ключ в замке, и они вшестером остались в чужой квартире. Некоторое время никто не осмеливался нарушить молчание, только как-то странно тикали настольные часы. Возле окна висела небольшая клетка. За решеткой, забившись в угол, сидела печальная канарейка. Засунув руки в карманы, Чаба подошел к клетке и от нечего делать стал разглядывать птичку.
— Ну, вот мы и узнали, что такое рабство, — произнес Шпитц и попытался засмеяться. — Сорок лет подряд меряешь честно отрезы на пальто, и вдруг все идет прахом и ты скрываешься, словно разбойник какой… И мы должны еще благодарить, если за пятнадцать тысяч пенге удастся попасть в нору и получать корку хлеба…
— Йожи, не разговаривай так громко, — оборвала его жена, — чего доброго, соседи услышат.
— Что же мне, прикажешь, шепотом говорить? Да кто я такой? Разбойник, что ли? Разве у меня нет венгерского гражданства? Разве я не плачу налогов? Что им от меня надо? Ох, пусть только кончится когда-нибудь этот цирк!
Он сунул руку в карман и тут же обратился к Комору.
— Иван, нет ли у тебя закурить?
— Есть, конечно, изволь.
Шпитц потянулся к портсигару.
— Скажем Марьяи, чтобы он и сигареты приносил.
Марьяи, чтобы скорее добраться до своей хозяйки, поехал трамваем. Он остановился возле серого двухэтажного дома, позвонил и стал терпеливо ждать, пока из кухни выйдет Марика, воспитанница вдовы госпожи Кинчеш. Марика с трудом открыла тяжелую дубовую дверь. Госпожа Кинчеш с двумя сыновьями ушла к мессе и еще не вернулась. Девушка усадила господина Марьяи на кухне. Сконфуженный бухгалтер мял свою лучшую шляпу, не смел даже пошевельнуться, боясь столкнуть локтем какую-нибудь банку с вареньем, горшок со сметаной или испачкаться жиром или мукой.
Четырнадцатилетняя Марика, стройная, белолицая девушка, заплетала каштановые волосы в две толстые косы. Госпожа Кинчеш видеть не могла в своем доме девушку с короткими волосами. Ведь старший сын ее, двадцатилетний хозяин, учился на философском факультете университета, а младший ходил в седьмой класс гимназии. Правда, отцы иезуиты отпускали его домой только на время летних каникул, но разве лета недостаточно, чтоб забилось молодое сердце при виде смазливой девчонки?
Господин Марьяи поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, будто судья на состязаниях по пинг-понгу, от плиты к столу, от стола к плите, в зависимости от того, что делала Марика — разжигала огонь, месила тесто, жарила мясо или чистила овощи. «Пора бы жениться, — подумал господин Марьяи. — Мне уже тридцать восемь лет, у меня хорошее жалованье, уютная квартира. Госпожа Кинчеш, наверное, даст за девушкой приданое, ведь Марика дочь ее покойной сестры, может быть, и деньгами не обидит… А разве можно найти лучшую жену, чем Марика? Хозяйка воспитала эту девушку так, что вряд ли кто с ней сравняется. Совсем еще молодая, а уже сама печет хлеб, стряпает, убирает за шестерых, если не больше… Или, может, госпожа Кинчеш бережет ее для своего сынка? Нет, хозяйка не такая женщина, она не позволит своим сыновьям жениться. Скорее отдаст обоих в попы».
— Когда придет домой мать, Марика?
— Придется вам подождать ее, — ответила девушка, откинув назад голову, так как стояла к Марьяи спиной и наливала в котел воду. — Хоть она и страдает ревматизмом, но простоит на коленях до самого обеда, потому что больше всего любит молиться одна. К мессе стекается столько народу, что бог может и не услышать ее голоса…
— Ну и острый же у тебя язычок, Марика. Какие же нечестивые слова ты говоришь.
— Не было бы нечестивых, так и набожных не почитали бы.
— У кого ты этому научилась, неужто у своей матушки?
— Нет, сама знаю.
— Ты ходишь в церковь?
— Еще что выдумали. Кто же тогда обед будет готовить, может быть, вы? Легко молиться, когда разоденешься, нарядишься, а вернешься домой — все уже готово…
Марьяи больше не рисковал о чем-либо спрашивать. Не хватает еще, чтобы нагрянула госпожа и услышала их разговор…
Заскрежетал замок в воротах: пришли хозяева. Впереди шествовала госпожа Кинчеш, высокая, крепкая, белокурая женщина, в темно-синем пальто, коричневых ботинках на высоком каблуке, с кожаным молитвенником и четками в руках. Следом шли два ее сына, двадцатилетний светлоусый Гашпар и семиклассник Балинт в расшитой шнурами форме. Госпожа Кинчеш протянула для поцелуя руку сначала Марьяи, затем Марике.
— Марика, принеси ликерные рюмки, — сказала она и пригласила гостя к себе в комнату. — Чем порадуете, господин Марьяи?
Но, прежде чем бухгалтер успел раскрыть рот, госпожа Кинчеш, громко вздохнув, проговорила:
— Ах, как дивно проповедовал сегодня златоустый отец Казмер. Поверите, господин Марьяи, если бы я жила не здесь, а в Америке, то и тогда бы приезжала сюда к мессе. Гажика, какими словами начал отец Казмер свою проповедь?
Гашпар читал газету «Пешти Хирлап»[26]. Он неохотно поднял глаза, но ответил с учтивостью: «Поелику, ты был опорой для слабых…»
— Да-да, — закивала головой госпожа Кинчеш. — Из книги Исайи. «Поелику ты был опорой для слабых, опорой для бедных в их униженном положении, спасением от бури… когда гнев насильников был таков, как сотрясающий каменные стены ураган…» Я даже всплакнула, слушая его. Каждое его изречение, словно бичом, стегало меня по сердцу. Сколько грехов совершаю я каждый день…
— Но, сударыня, — запротестовал Марьяи, — ведь вы, сударыня, чище самого ангела, белее только что выпавшего снега.
— Не богохульствуйте, господин Марьяи, — зашептала хозяйка, затем посмотрела на дверь и громко крикнула: — Где же рюмки, Мари?
Девушка испуганно вздрогнула. Она стояла перед открытой духовкой и поливала маслом мясо. Горячий жир брызнул ей на руки, но она только поднесла их к губам и сразу же молча побежала с гранеными водочными рюмками.
Марьяи кашлянул, не зная, как ему продолжать разговор со своей начальницей.
— Ваша маленькая крестница, сударыня, Агика Чаплар…
Глаза госпожи Кинчеш увлажнились слезами.
— Никаких следов, никаких известий…
— Она оказалась коммунисткой и перебежала к русским, — вмешался Гашпар, отбросив в сторону газету. — Мама хочет видеть в людях только хорошее, у нее мягкое сердце, потому-то ее все и обманывают. Вместо того чтобы заставлять свою крестницу молиться ради спасения души, она посылает таким вот подонкам жареную утку… Так ей и надо, раз порвала с семейством Шомоди и вышла за коммуниста…
Лицо разгневанной госпожи Кинчеш налилось кровью. Такие разговоры, да еще в присутствии постороннего человека!
— Сын мой, не суди других, чтобы самому не быть осужденным… Перед ликом Христа мы все равны: если он в своей беспредельной милости мог простить своих убийц…
— А, не болтайте, — грубо буркнул сын и снова потянулся за газетой. — Вы и коммунистов скоро начнете прятать у себя под юбкой.
Госпожа Кинчеш сложила руки и со всей кротостью произнесла:
— Верно, сынок. Всякого, кто подвергается преследованию. Ибо человеческое сердце несовершенно и человеческий ум слаб. Разве мы вправе судить своих собратьев? Кто постучится, тому да будет открыто, кто голоден, тому господь дает кусок хлеба рукой благодетелей.
Балинт, стоявший до сих пор молча у стола и перебиравший пальцами кружевную скатерть, раздраженно вскинул голову.
— Выходит, вы, мама, считаете преступной священную инквизицию, сожжение еретиков? Вы, мама, может быть, стали бы защищать перед ликом Иисуса Христа даже торгашей?