Эфраим Баух - Пустыня внемлет Богу
— Ненавижу лесть, но у тебя потрясающая память. Именно так и было. Внезапно я ощутил, что борюсь за свою жизнь, хочу сбежать от самого себя и чувствую, что если это сделаю, то изменю себе по собственной слабости. Если ты еще и пыталась представить себя этим существом, тебе и вовсе не должно показаться безумным то, что я тебе сейчас скажу. Там, у подножья гор, со мной впрямую говорил сам Бог моих прапрадедов Авраама, Исаака, Иакова. Вот отец мой Амрам — чудный старик, который, кажется, всю свою долгую жизнь не может понять, куда я исчез и откуда вдруг явился снова. Так ведь он — сын Кеата, внук Леви, сына того самого легендарного Иакова. Понимаешь, насколько еще близка, жива, горяча эта связь?
— Мы с тобой вместе столько лет. Хотя и подолгу не виделись: такова участь пастушеской жены. И вот… впервые говорим так серьезно, и это больше пугает, чем радует. Это ведь о самом главном… И в таком заплеванном углу, затоптанном человеческим стадом. Что это? То, что есть в самом деле, или только предупреждение? Я ведь женщина. Очень боюсь за детей… Это был голос? Или что-то показалось?
— И не голос, и не что-то показалось, и не вот этот самый посох, обернувшийся змеем, и даже не рука, которую я по Его велению засунул за пазуху и вынул побелевшей от проказы, затем засунул и вновь вынул здоровой, как прежде, но что мне это стоило, можешь себе представить. Главное же было — ощущение, что меня втягивает в водоворот, я бездыханен, и это длится, и длится, и кажется, я давно уже задохнулся, умер, но я жив, я слышу повеления, подобные тем, которые давал человек, учивший меня плавать, даже пытаюсь противоречить, отнекиваться и всё жду, когда же кончится это погружение — выбросит ли меня по кривой или покроет вечным мраком. Я даже не помню, говорил ли вслух или про себя, но отчетливо помню, что заикался. Может ли такое быть: внутреннее косноязычие?
— Когда отец мне про тебя рассказывал, то говорил — и это я хорошо помню: косноязычие всегда внутреннее. Его как бы слышат внутри себя и боятся открыть рот. Лишь когда внешнее окружение отвлекает от вслушивания каким-то сильным потрясением, забываешь и косноязычие.
— Ну вот, я и погружался внутрь себя все больше и больше. Ощущение, что само пространство положило мне ладонь на плечо и вдавливает в глубь мертвых вод, отошло в один миг, как гром, что прокатывается над головой, или как волной выбрасывает на берег и долго не можешь прийти в себя.
— Все, о чем ты рассказываешь мне, могло и показаться.
— Но… Он сказал: Аарон выйдет тебе навстречу. Так и было. Аарону тоже был знак. И потом… Стечение невероятностей слишком уж велико: именно потому я верю, что это было. И главное: Его требование — вывести евреев из рабства египетского. Это уж настолько нелепо и невероятно и в то же время по-земному понятно, что такое не могло ни присниться, ни возникнуть даже в состоянии обморока. Ты видела этих людей, моих соплеменников, эти бледные тени, привыкшие жить в болотной гнили.
— Я еще вижу и эту массу лучников, копьеносцев и колесничих. Несть им числа. Мы уже столько едем в сторону пирамид и никак их не можем обойти. Думаешь, они выпустят рабов, которые из века в век всё им тут строили, и, кто знает, может быть, даже и эти пирамиды?
— Несомненно, их строили люди. Но в них есть что-то нечеловеческое. Понимаешь ли, я так ощущаю, что это была великая, пусть и неудачная, попытка пробиться к Богу, потому и воды или воздух вечности как бы облили их, выделили, и это потрясает.
Два ослика стоят поодаль, прядают ушами. Замерли Моисей с Сепфорой на том же месте, где он много лет назад так же замер среди птенцов гнезда царского во главе с великим Аненом, выглядевшим малой нахохлившейся птицей перед одичало огромным сфинксом с широкоскулым, таинственно-плоским лицом фараона Хафры, застывшим навек со странной улыбкой, то ли обращенной внутрь, к своим мыслям, то ли презрительной к внешнему, окружающему его миру. Воспоминание как бы выделяет Моисея, впрямую сближая с этим, кажется, чудовищным порождением пространств, отделяя всех снующих вокруг зевак, паломников, даже Сепфору.
— Странно, — говорит Моисей, — после стольких лет весь Египет представляется мне как это плоское, стертое лицо Горемахета, охраняющего мертвый сон мумий. Страна подобна гробнице, покрытой пылью времени, особенно после шума ангельских крыл в пустыне, над несгораемым кустом терновника. Иной опыт открылся мне. Но до сих пор вызывают дрожь слова учителя нашего Анена, давно ушедшего в мир мертвых. Он молился на этом самом месте: «О, шесепанх Хафра, живой образ Хафры, голова твоя слита с телом могучего царя пустыни льва и крыльями орла, лик твой, столь близкий нам всем, несет ужас северным народам, называющим тебя последней тайной мира — сфинксом».
— Не тешь себя надеждой, что можно отвлечься от самого главного и, кажется, абсолютно невыполнимого.
— Но день-то какой чудесный. Последний подарок перед тем, как кинуться в водоворот, все же теша себя надеждой, что кривая вынесет или Бог спасет.
— А обо мне, о детях ты подумал?
— Женщина, переступи через себя.
— Страшно мне, знаешь отчего? Я теряю тебя и при этом поразительно спокойна.
— Наверно, Он покрывает и это невероятие.
— Говори попроще. Ведь речь о жизни и смерти.
— Гляди. Мы приблизились к морю. Здесь тоже когда-то была резиденция властителя страны Кемет. Нынче, как видишь, мерзость запустения. На этом вот месте мы с твоим отцом общались немым языком рисунков. Чертили на песке и стирали. Лучший способ таить мысли от вездесущих соглядатаев. Видишь, я веду кривую, подобно волне. В юности она казалась мне недостаточно ясной формулой судьбы. Теперь же только в ней вижу спасение. Теперь донная часть кривой видится мне гнилой низиной рабства и унижения, из которой эта масса должна желать вырваться, но страх сковывает ее. Если мне удастся этот страх обернуть силой, идущей понизу волны и также поднимающей ее вверх, к Нему, значит, все случившееся со мной — правда, и ради этого стоит идти на самый крайний риск. И выходит, вся моя жизнь, все знания, весь опыт вели меня к этой цели. И если это так, а я верю, что это так, Он будет стоять за мной и ничего со мной не случится. Господи, как меня изводит эта несвойственная мне патетика, но сие, видно, от меня уже не зависит. Вот что привело меня в эту свиноглазую страну. Говорят, Бог в помощь. В данном единственном случае это означает именно то, что оно означает. Сепфора, ты слышишь меня?
– Я слушаю море. Ты не обратил внимание на сущую мелочь: я, дочь пустыни, вижу его впервые в жизни. Потрясает меня более, чем пирамиды. Но совсем невероятно, как рядом с этой свободой и тягой пространства могло зародиться такое закоренелое рабство, в котором живут братья твои и сестры. Представить их мореплавателями никак не могу. Потому и кривая твоя ничего им не объяснит. Для этого надо, чтобы волна вознесла их в небо, а потом сердце падало в бездну.
— Какие взлеты и падения? Их же намеренно держат на самом дне жизни.
— Не всегда же так было. Мне отец рассказывал, что в прошлом правителем при фараоне был еврей Иосеф.
— Мало что было в прошлом. Слышала о пришлых царях-пастухах — гиксосах? Только упоминание их имени наводит страх на притеснителей моего народа. Те заставили их испытать всю горечь рабства. Но у гиксосов было тогда новое оружие — колесницы.
— Ты играешь с огнем.
— Нам нужно оружие лишь для защиты там. В пустыне.
— Уверен, что за тобой пойдут?
— Честно говоря, одна лишь надежда: за четыреста лет пребывания в этой стране евреи не приняли культ мертвых и поклонения животным. Почти все наслышаны о высокой судьбе праотцев наших Авраама, Исаака и Иакова.
— Ты сам в этом убедился?
— Аарон сказал мне. Ему я верю, как самому себе.
— А Элишева мне сказала, что есть евреи, которые выслужились в кладовщики, торговцы, домоуправители у богатых.
— Таких немного.
— Не обольщайся.
— Из-за этих лизоблюдов уроженцы Кемет не терпят нашего брата. Эта взаимная неприязнь — оружие посильнее колесниц.
— Откуда у мужчин такая завидная уверенность в том, что они могут что-либо изменить в этом мире?..
Возвращаются домой поздно, когда все уже спят. Бодрствует лишь Аарон, дожидаясь их.
— Моисей, я выполнил твою просьбу.
— Какую? — спрашивает Сепфора.
— Ты должна вернуться с детьми к отцу. На днях туда уходит купеческий караван, — говорит Моисей.
— Что скажут остальные: своих отослал, а нас подвергает опасности вместе с женами и детьми?
— Отвечу: она — вольная дочь пустыни, а вы были и есть рабы. Вы должны лишь привыкнуть к тому, что для нее и есть жизнь. Вы боитесь даже думать об этом, а она, женщина, просто садится на ослика; берет детей и отправляется туда, к отцу своему. И мы должны — к Отцу нашему.