Эфраим Баух - Пустыня внемлет Богу
10. В кругу семьи
Горит масло в плошках. Мерцающий свет выхватывает из темноты покосившиеся балки потолка, неровности стен, лица сидящих вокруг большого грубо сколоченного стола. Впервые в жизни Моисей среди родных и близких, и явственно ощутимая теплота взаимного благорасположения в этом тесном пространстве жилья борется с невыветривающимся запахом скученности.
По дороге купил Моисей на шумном бесконечном рынке мясо, масло, лук, и мать Йохевед, расплывшаяся к старости, в чертах которой видит Моисей сестру свою Мириам и себя, еще полная энергии, несет к столу миски с дымящимся мясом, и блаженно лоснящееся предвкушение пира проступает на лицах сыновей Аарона — Надава, Авиу, Элиезера и Итамара. Сыновья Моисея Гершом и Элазар, приученные пустыней к сдержанности в еде, ждут, пока Сепфора наполнит их тарелки.
Взгляд Моисея упирается в руки отца своего Амрама: вот откуда у Аарона тонкая кисть, да и отсутствующий взгляд голубых глаз. С момента появления Моисея он не проронил ни слова. С каким-то беспомощным удивлением бросает он изредка испуганные взгляды в сторону новоявленного сына, не в силах представить, что давным-давно мельком увиденное им копошащееся существо, перед тем как женщины его куда-то унесли, и мифический принц, почти наследник властителя страны Кемет, о котором не переставали говорить денно и нощно те же женщины, обернулся этим сильным, уверенным в себе мужчиной. Честно говоря, вся эта история с младшим сыном никогда его особенно не трогала, и потому в эти минуты он испытывает, быть может впервые, столь острые угрызения совести. Он едва, по-птичьи, прикасается к еде, и Моисей неожиданно вспоминает, как в юности пытался определить характер человека по его жующему рту.
Вот лица Надава и Авиу, сыновей Аарона, полны услужливости и прилежности, но они не жуют, а, давясь, проглатывают горячие куски мяса, как будто в следующий миг умрут от голода: казалось бы, прилежность должна даровать им долгую жизнь, но лица их несут на себе печать ранней смерти. И Моисей, внутренне содрогнувшись, быстро переводит взгляд на сидящую рядом с ними жену Аарона Элишеву, светловолосую, белокожую до бледности, которая давно как бы исподтишка следит за смуглой Сепфорой и ее детьми, словно видит перед собой какую-то ранее ей неведомую породу людей, более сдержанную, сильную, самостоятельную, чем все ее, Элишеву, окружающие. Ощутив взгляд Моисея, смешивается, начинает усиленно успокаивать расшумевшихся детей. Аарон ест, словно бы выполняя повинность, необходимую для поддержания плоти, духом же находясь в ином времени и месте.
За несколько часов пребывания среди родных и близких Моисей уже заметил нечто, таящееся за внешним благорасположением. Так, их шумно и радостно встретила на пороге сестра его Мириам, танцовщица с тимпаном, торопящаяся на репетицию какого-то в ближайшие дни праздника, но от Моисея не ускользнул ее мельком брошенный взгляд на кажущуюся в послеполуденном сумраке этих сырых низин совсем черной Сепфору, взгляд улыбчиво-оценивающий, не предвещающий в будущем ничего хорошего, искорки которого он заметил и в глазах матери. Элишева же сразу сблизилась с Сепфорой, и они не разлучались до того, как все сели за стол, разговаривая и следя за быстро нашедшими в играх общий язык детьми.
Мириам вернулась далеко за полночь, и теперь они с Моисеем сидят на завалинке у дома, и он вдыхает столь непривычный для него гнилостно-сырой воздух поймы, который не могут заглушить остро пахнущие на грядке распускающиеся на ночь цветы.
Непомерно роскошная луна висит над этой юдолью нищеты и рабства, просачиваясь тревогой в сны всех спящих в своих каморках — отца и матери, детишек, потеснившихся так, что вместо четырех в одной комнатке их шестеро, Элишевы, называя имя которой Аарон обязательно прибавляет «дочь Аминадава, сестра Нахшона», что, вероятно, для него очень важно, но ничего не говорит Моисею. Сепфоре и Моисею Аарон отдал комнатку, в которой, очевидно, занимается или проводит беседы с приходящими к нему излить душу. В узкой горенке Мириам куда ни протянешь руку — наткнешься на стену, но она не впадает в уныние, энергия жизни так и рвется из нее, несмотря на возраст, одиночество, бездетность, да она вообще гибка и легка на подъем не по возрасту, обладает пророческим даром, это явствует из того, что она в эти мгновения негромко говорит ему горячечным шепотом, глаза ее сверкают в сумерках, струящихся лунным светом, сводящим с ума лягушачьи стаи, ведущие хороводы в ближайших плавнях.
Смотрит Моисей на сестру и никак не может привыкнуть к мысли, что эта маленькая ростом женщина присутствовала при его появлении на свет, дрожала от страха, когда мать положила его в ту самую осмоленную, уже обросшую легендами корзину, поставила в тростниках у берега реки, а она, Мириам, совсем еще дитя, безбоязненно приблизилась к открывшей корзину дочери самого наместника земли и неба и ахающим вокруг найденного ребенка прислужницам, и никто не удивился ее появлению, не позвал стражников, и сама дочь повелителя послала ее за кормилицей, и мать кормила его здесь, да, да, в этой хибаре, а потом, еще совсем несмышленыша, привела во дворец. И все же в глубине души Моисей не может понять, как решается женщина положить свое дитя в корзину, а потом и вовсе отдать, но он молчит и слушает Мириам, которая, задыхаясь от нахлынувших на нее воспоминаний, говорит о том, что они с Аароном следили за каждым его шагом, могли узнать его издалека по особо несущейся его колеснице и особым его лошадкам и как она годами на всех празднествах пыталась приблизиться к нему и сказать то, что выкрикнула тогда в танце, после чего тяжко заболела, ведь он исчез, и пошли слухи, что он сошел с ума, лишился речи, не может стоять на ногах. И какая это была радость, когда они с Аароном снова увидели его издалека, сильного, красивого, это совпало с каким-то праздником, и так уж они веселились, да, да, в этой нищете и голи.
А лягушки в ближайшем болоте совсем ополоумели от лунного света, раскатывают во все горло свое кваканье: не так ли веселится нищее его племя, которое и народом-то назвать нельзя, в этом болоте, вплоть до закатывания глаз от удовольствия, как Мириам в эти мгновения, пророча, что всегда знала, какая участь ждет Моисея, и сам Господь простер над ним длань, и первое доказательство, что вот, среди всей этой гибели и преследований вся их семья сохранилась, и родители дожили до глубокой старости в полном уме и достаточном здравии, и это знают здесь все, и тайно ждут, что он, Моисей, выведет их из всех бед, хотя давно потеряли всякую надежду.
— Ты уверена, что они так думают? Ведь в пустыне у них не будет жаркого с луком.
— Нас, кажется, подслушивают. — Мириам внезапно понижает голос до шепота, напряженно при лунном свете вглядываясь в сторону соседней за низкой оградой халупы. — Там семейка дяди Ицхара, отцова брата, мерзейшая семейка, братья наши двоюродные Корах, Нефег и Зихри с женами и детишками. Особенно Корах. Берегись его. Тщеславный интриган и доносчик по призванию.
— Ты мне все же не ответила…
— Тсс… — Мириам прикладывает палец к губам, — вот завтра-послезавтра соберутся все, увидишь, с кем тебе предстоит иметь дело…
Такой оглушительной, разнузданной лягушачьей свадьбы, расквакавшейся по всему гнилому раздолью пойменных плавней, Моисей не слышал никогда. Лежит не смыкая глаз. Рядом мирно и доверчиво посапывает в глубоком сне Сепфора. Серебро лунного света четко вычерчивает кривизну покосившегося оконного проема, словно бы кто-то светоносный, затаившийся в темных глубинах неба, зовет его из этих узких теснин добровольного заточения, пахнущих сыростью смерти, туда, в пустыню, в круг, замыкающий и отсекающий огромное отошедшее пространство прекрасного одиночества, полного истинной свободы жизни.
Моисей прикрывает веки, и в заглазье возникает это пространство, плоское до замирания сердца, с накладывающимися друг на друга мягко очерченными далями, и самая близкая — с подступающей к горлу горьковато-свежей нежностью зеленых трав, с разбредшимися по ней овцами, за ней простирается влажно-коричневая полоса, четко отделяемая от следующей, как бы нависшей над нею, испитого, серого, как овечий помет, цвета, поверх которой, совсем вдали, иссиня-сизые плавно текущие холмы, а над головой дерево, забвенно шумящее под верховым ветром, и, несмотря на то что все это пространство дрожит, как бубен, в знойном мареве, в тени листвы прохладно и покойно, а там, совсем-совсем вдали, — буро-черные, сожженные пламенем недр изломы горы Господней, где, по всей видимости, ждет его встреча с Ним, и то ли на грани засыпания, то ли уже в глубоком сне его осеняет внезапно, безусловно и окончательно, что он пришел в этот мир ради одной-единственной цели — встречи с Ним, быть может даже лицом к Лицу, встречи, которой никогда до него не было и после него никогда не будет, и даже все его страхи, попытки уклониться, сбежать, покрывает Его присутствие, под тяжестью которого трепещет все тело и замирает дух.