Юрий Вяземский - Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Третье, наконец. Путь к истинной красоте возможен лишь через то, что я называл влечением или притяжением. Но самое правильное слово для этого движения к божественно-прекрасному, пожалуй, «любовь». Любовь! Лучшего слова люди пока не придумали. И думаю, никогда не придумают!
Примерно такую речь я тогда произнес. И сразу признаюсь тебе, Луций: речь эта была, в сущности, так себе. Потому что природным красноречием я никогда не обладал и в пятнадцать с половиной лет только лишь начал делать первые самостоятельные шаги в изучении теории и практики красноречия. Но, как ты, конечно же, догадался, к этому своему выступлению я тщательно подготовился. Первым делом вспомнил, как ты наставлял меня в наши детские годы в Кордубе: твои «фигуры мысли», твои «фигуры речи», твою манеру говорить и даже твои жесты. Затем припомнил свои упражнения с Рыбаком: главным образом его рассуждения о «притяжении» и мои собственные ощущения от радуги над озером и бабочек в солнечном луче, от притягательно-великолепного цветка, царственно-фиолетового у основания бутона и нежно-голубого, почти белого на кончиках лепестков (см. «Детство Понтия Пилата», глава 12, XIII и глава 13, VI).
Далее, в городской библиотеке я разыскал руководство по риторике и тщательно проштудировал все эти «задержания», «разъяснения», «обозрения», «предуведомления», а также «анафоры», «эпифоры», «симплоки», «гомеоптотоны» и «исоколоны» и тому подобные приемы. Но решил не загромождать ими свое выступление, чтобы не исчезло впечатление импровизации. Зато заранее заготовил различные, что называется, красивости типа: «мнится мне», «подчас», «прелесть померкнет», «красота преходяща» и так далее.
Я не сомневался, что буду говорить перед Вардием. И если бы он меня не вызвал, поверь, я бы нашел способ высунуться и выступить.
XII. Я кончил говорить, пристально глядя на Вардия. А тот, когда я замолчал, перестал барабанить пальцами по скамейке, усмехнулся, быстро сложил пухлые ручки на груди и словно обмер, прищуренным взглядом упершись, как мне показалось, в Манция.
— Иди на место, Луций, — тихо велел учитель.
Я пошел в сторону Вардия.
Он дождался, пока я дойду до скамьи и сяду рядом с ним. А потом радостно воскликнул:
— Ну, ты плут, Манций!
Учитель молчал.
— Ты злостный плут, старина! — продолжал Гней Эдий. — Ты специально подготовил этого «юного и бесчувственного», припрятал его, так сказать, на закуску, чтобы я, желая застать тебя врасплох, сам от тебя эту закуску потребовал, и вот он — кушайте на здоровье, якобы без всякой подготовки, хотите — свасорию, хотите — контраверсию, смотрите, как наш замечательный учитель обучает даже тех, кто сидит у него в дальнем углу!
— Клянусь тебе! Я его не готовил! — испуганно вскричал Манций. — Он вообще не должен был сегодня присутствовать! Вчера он сказался больным…
— Ну да, ну да, — светился прищуренными глазами Вардий. — Занемог несчастный певец божественной красоты… Ты что, Платона давал им читать?
— Какого Платона? — еще сильнее испугался Манций.
— Того самого. Греческого. Сократова ученика… Перестань прикидываться!
— Они греческий только два года учат! — отбивался Манций. — Они не могут читать Платона! Они там ничего не поймут. Клянусь тебе гением Августа!..
Вардий вскочил на ноги и сурово прервал учителя:
— Ну нет, великого Августа мы оставим в покое! Тем более — его божественного гения!
А дальше, Луций, вот что было:
Ученики повскакали со скамей и замерли навытяжку. А Вардий по очереди обошел всех трех декламаторов и с каждым о чем-то ласково и доверительно шептался. И первого юношу под конец погладил по голове, второго — ущипнул за щеку, а третьего на всем протяжении разговора держал то за одно ухо, то за другое. Похоже, он всех хвалил, потому как лица у моих одноклассников краснели от смущения и сияли от удовольствия.
Потом, пожелав всем собравшимся в портике здоровья и успехов в учебе, Вардий направился к выходу. Проходя мимо меня, схватил за руку и повлек за собой.
— Проводишь меня, — велел он.
Мы вышли в сад. И Вардий, не выпуская моей руки, говорил, на меня не глядя:
— Тебе надо хорошо выучить греческий. Я дам распоряжение. Будешь индивидуально заниматься с Пахомием. Лучшего грека у нас не найдешь. Это первое. Второе. Манций тебя не многому может научить. Но ты все-таки ходи к нему на занятия, чтобы не вызвать ненужных вопросов. И третье — главное! Завтра после полудня навести меня. Разберем твою свасорию. Манцию скажешь, что я тебя вызвал… На виллу приходи, а не в дом на форуме! Понял?.. Любой в городе знает, где я живу. Не заблудишься.
Вардий выпустил мою руку и, так и не взглянув на меня, вышел за ограду.
XIII. На следующий день я пришел к нему на виллу. Я полагал, мы будем разбирать с Гнеем Эдием мое выступление.
Но он вместо этого повел меня на аллею и, восходя по ней, прочел мне целый трактат, или поэму, о странствиях Венеры (см. Приложение 1).
Свасория третья
Фатум
Вторая наша встреча состоялась через несколько дней после первой.
Гней Эдий Вардий вновь повел меня на аллею, которая от восточных ворот поднималась к главному дому и вдоль которой были сооружены различные «станции»-памятники. Но в этот раз мы не восходили по аллее, а пребывали возле пруда, с двух сторон обрамленного плакучими ивами и отороченного зарослями камыша.
Увенчанный миртовыми листьями Гней Эдий принялся мне рассказывать. И начал так:
I. — Имя этого человека известно каждому мало-мальски образованному римлянину. Но я буду называть его Пелигном. Потому что по роду своему он был пелигн — представитель маленького народца, принадлежащего сабелльскому племени.
II. — Родился он в год гибели консулов Гирция и Пансы, во второй половине марта, в тринадцатый день до апрельских календ.
Город, в котором он появился на свет, именуется Сульмоном и расположен в живописной долине, окаймленной горными вершинами, покрытыми снегом.
Город родной мой — Сульмон, водой студеной обильный,Он в девяноста всего милях от Рима лежит.
Род его издавна принадлежал к всадническому сословию. Семья, в которой он родился, не была знатной, но была состоятельной и уважаемой.
В этой семье мальчик рос, как обычно растут дети. И до пятилетнего возраста в его жизни не было ничего, достойного упоминания.
Так мне рассказывал Вардий и продолжал:
III. — Через несколько дней после того, как маленькому Пелигну исполнилось пять лет, ему было видение.
В усадьбе, в которой он жил, была аллея из старых деревьев, кроны которых, соединяясь, затеняли дорогу, а корни, сплетаясь, цепляли за ноги.
Прогуливаясь под вечер по этой аллее, мальчик зацепился ногой за корень и упал. А когда снова поднялся на ноги, в конце аллеи в розовых лучах зари увидел море.
Из моря выходила девочка, совершенно нагая. Заметив глядевшего на нее мальчика, она ничуть не смутилась, словно брату или старому знакомому улыбнулась Пелигну и попросила подать ей тунику, рукой указав на то место, где лежало ее одеяние.
Туника была алой. По словам Пелигна, он никогда не видел такого благородного и вместе с тем скромного оттенка красного цвета.
Он поднял тунику, зажмурившись, вошел в воду и протянул тунику в направлении девочки. Он почувствовал, как алое одеяние выскользнуло (он употребил слово «вытекло») из его рук.
А когда снова открыл глаза, увидел, что юная купальщица уже облеклась в тунику, подпоясалась серебристым поясом, которого он ей не подавал. Она уже на берегу стоит. И она теперь не маленькая девочка, а девушка лет тринадцати. И она грациозна, как лань, и прекрасна, как только что раскрывшийся цветок розы. Сердце мальчика сперва сжалось, а потом затрепетало так сильно, что вместе с сердцем, по его признанию, стали трепетать все жилки и все сосудики его тела.
А девушка в алой тунике велела ему выйти из воды и попросила подать ей плащ.
Пелигн испуганно выполнил ее указание.
Плащ оказался на том же месте, где до этого лежала одна алая туника. Он был белым и шелковым, но, по свидетельству Пелигна, намного нежнее и невесомее тех шелковых одеяний, которые ныне привозят из Китая.
Прекрасная девушка накинула на себя этот плащ и еще не успела красиво расположить на нем складки, как из девушки превратилась в женщину лет двадцати пяти, царственную осанкой, нежную каждым движением и призывно-грациозную взором, который она устремила на мальчика, оправляя свой белый покров.
Пелигну же почудилось, что сердце его уже не трепещет, что оно вспыхнуло радостным огнем, и огонь этот, бросившись в голову, затуманил ему глаза каким-то пронизывающе синим дымом, а на спине у него, от идущего от сердца жара, словно прорезываются и, потрескивая, раскрываются и наполняются ветром крылья…