Юрий Вяземский - Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория
Учитель Манций, выдержав паузу настолько, насколько смог ее выдержать, встревоженно спросил:
— Какие будут замечания?
— Замечания?.. Да никаких замечаний. Зачем они нам нужны! — каким-то чересчур высоким и будто капризным голосочком заговорил Вардий. — Разве что… Впрочем, я понимаю. В школе грамматика риторике не обучают…
Манций насупился и сказал:
— Учитывая, что в нашем городе нет школы ритора, мы решили в последнем классе дать юношам некоторые основы красноречия. Я тебе об этом докладывал. И ты милостиво одобрил.
— Да-да. Конечно. Припоминаю, — дискантом продолжал Вардий и спросил: — Ты к моему приходу со всеми отрепетировал?
Манций покраснел и ответил:
— Мы выбрали для тебя самых способных и достойных учеников. Но темы предварительно обсуждались и декламировались… да, в общем, всем классом.
— А этот тоже предварительно обсуждал и декламировал? — спросил Вардий.
Никто не понял, кого он имел в виду, и в портике наступило растерянное молчание.
Тогда Вардий повернулся ко мне лицом, подмигнул мне левым глазом и, указав на меня пальцем, произнес на той высокой и ехидной ноте, на которой маленькие дети обычно выкликают свои дразнилки:
— Он тоже ко мне готовился, мой сосед?
— Он… он присутствовал при обсуждении. Но… Нет, он не готовился, — обреченным тоном ответил Манций.
А Вардий хлопнул в ладоши и возбужденно воскликнул на еще более высокой ноте, почти взвизгнул:
— Грандиозно! Замечательно!
И заключил уже обычным голосом:
— Пусть он теперь выступит. Послушаем, как они у тебя импровизируют.
Хотя нас с учителем разделяло немалое расстояние, я заметил, что лицо у Манция побледнело.
— Честно говоря, я их пока не обучал импровизации, — грустно признался грамматик.
— Но что-то он ведь может сказать. Он ведь у тебя не немой, — настаивал Вардий.
Я понял, что наступил мой черед, и испытание началось.
X. Я поднялся со скамьи и, с почтительным проникновением глядя на Вардия, сказал:
— Здесь многие лишились дара речи. Не столько от страха, сколько от глубокого уважения, которое мы испытываем к нашему высокому гостю, прекрасному оратору и удивительной образованности человеку.
Вардий поднял круглые брови и возразил:
— Неплохое начало. Но откуда ты знаешь, какой я оратор? Ведь мы с тобой, юноша, впервые видимся.
Я позволил себе уважительно улыбнуться и ответил:
— Я, может быть, онемел от волнения. Но глухим я никогда не был. И, стало быть, не раз слышал, как в нашем городе превозносят разносторонние дарования почтенного Гнея Эдия Вардия.
Похоже, я немного перестарался. Потому как Вардий поморщился и сказал:
— Льстить тебя научили, молодой человек. А что ты можешь сказать по существу заданной темы?
— Моим друзьям были предложены три разные темы, — вежливо уточнил я. — На какую хочешь, чтобы я перед тобой выступил?
— Да на любую, — усмехнулся Вардий. — Главное, чтобы речь шла о красоте.
— И это должна быть непременно свасория? — полюбопытствовал я.
— Так, значит, тебе известно это слово?.. Похвально… Решено: пусть будет свасория, — оживился Вардий.
— А если я начну с контроверсии, ты не рассердишься? — спросил я.
Вардий еще больше оживился и воскликнул:
— С чего хочешь начинай! И не затягивай преамбулу. Хочу, наконец, услышать о красоте и понять, что это такое.
— Иди сюда, к кафедре! Отсюда говори! — испуганно и с радостной надеждой в голосе крикнул мне учитель Манций.
Я пошел к кафедре.
XI. С твоего позволения, Луций, я лишь кратко передам тебе содержание своей речи. Она, ей-богу, не стоит того, чтобы приводить ее полностью.
Остановившись возле третьего декламатора, я начал примерно так:
— Мой товарищ прекрасно рассуждал о том, что красота должна быть мужественной. Но, слушая его, я подумал: еще мальчиком я оказался на войне и видел вокруг себя много мужественных людей. Мужественным был мой отец, Марк Понтий Пилат. И он был прекрасен в своем мужестве. Но когда он и его доблестные конники отрубали нашим врагам головы, ноги или руки, когда сами они корчились от боли, которую им причиняли их собственные раны, разве в этом величайшем солдатском мужестве заключалась та красота, которую мы ищем и которую пытаемся описать? И разве женщина, слабая, нежная, немужественная, которая боится за своего возлюбленного мужа, трепещет за своего ребенка, разве в этой любви и в этом страхе она не красивее, не прекраснее всех этих мужественных воинов, которые обрекают ее на ужасы и страдания?
Тут я перешел ко второму декламатору и продолжал:
— О том, как красота учит нас справедливости, возвышенно и убедительно говорил мой второй товарищ. Но я вдруг подумал: справедливость требует, чтобы преступники подвергались наказанию. Повинуясь справедливости и нашим законам, мы отправляем воров и убийц в тюрьмы и самых злостных и неисправимых средь них предаем смертной казни. Но разве тюрьмы прекрасны? Разве казни имеют отношение к красоте?
— По-моему, достаточно. Хватит, Луций! — услышал я испуганный голос своего учителя Манция. И тут же прозвучал гневный окрик Вардия:
— Не мешать! Не сметь его прерывать! Пусть продолжает!
И я, перейдя к первому декламатору, сказал:
— Нам говорят: красота дарит радость и счастье… Да, часто радуешься и наслаждаешься, когда любуешься живописным пейзажем, или прекрасной статуей, или прелестной девушкой и красивым юношей. Но, положа руку на сердце, иногда эта красота, природная или искусственная, доставляет не радость, а причиняет грусть и сожаление. Порой — необъяснимо. А подчас начинаешь размышлять и понимаешь, что живописную местность ты скоро покинешь, прекрасная статуя не тебе принадлежит и ты такую никогда не сможешь приобрести; прелесть девушки с годами померкнет, и юноша с годами утратит свою красоту. Ибо красота неповторима, преходяща, мимолетна.
Я замолчал и впервые огляделся вокруг. Одноклассники смотрели на меня, затаив дыхание. Манций предостерегающе качал головой.
Тогда я повернулся лицом к Вардию и увидел, что глаза у него сверкают; губы пребывают в движении, то складываясь как бы для поцелуя, то оттягиваясь на щеки; руки лежат на скамье по обе стороны от тела, и толстые круглые пальчики нервно барабанят по дереву.
Кажется, возбудил. Сейчас попробую возбудить еще больше, — подумал я и сказал:
— Контроверсия закончилась. Вы ждете от меня свасории?
Я замолчал, ожидая, что кто-нибудь ответит на мой вопрос. Но все молчали.
И тогда я облегченно вздохнул и радостно воскликнул:
— Спасибо, что не ждете! Потому что свасории не будет! Потому что, в отличие от моих товарищей, я не только не могу убеждать вас в достоинствах красоты, но, честно говоря, плохо понимаю, о чем у нас идет речь. Что такое красота? Из чего она состоит? Как ее описать? Я не знаю.
Я задавал этот вопрос, я спрашивал о красоте у других людей. И все они мне ее описывали по-разному. Кузнец говорил одно, воин — другое, судья — третье; влюбленный описывал свою возлюбленную, мать — своего ребенка. И все они живописали то, что их больше всего привлекает и чем они прежде всего дорожат. Но влекут их разные вещи. А красота, как мне кажется, не может быть множественной. Как не может быть множественной и разноликой справедливость. Как не должен быть разноречивым закон.
Так, может статься, само влечение, или притяжение, или стремление людей к любимому и ценному для них возможно считать красотой? Но, во-первых, мнится мне, красота не может быть влечением. Ибо она — нечто конечное, она — не путь, а цель пути. А во-вторых, влечения у людей тоже разные. Меня, например, с детства притягивал мой отец, и всё в нем мне казалось красивым и прекрасным… Но теперь он погиб, и люди объявили его «предателем отечества»…
Я замолчал, рассчитывая, что сейчас последуют реплики, в первую очередь — от Манция. И Манций не заставил себя ждать, возразив у меня за спиной:
— Тут нет никакой логики, Луций.
Я уцепился за это замечание и радостно воскликнул:
— Вот именно — логики нет! Потому что люди, когда говорят о красоте, имеют в виду красоту эгоистическую, разрозненную, неполноценную и неистинную. А истинную красоту чувствуют, слышат и созерцают только боги! И только им дано определить и описать всеобщую и конечную красоту!.. А люди…
Тут я снова замолчал. И дождался, когда из глубины зала Вардий возбужденно и будто рассерженно спросил:
— А люди что?
— Люди, — тихим, но убежденным голосом отвечал я, пристально глядя на Вардия, — люди должны помнить две, нет, три вещи. Первое. Настоящую красоту знают и созерцают только боги, которые ее создали и которые ею обладают. Второе. Люди, если они не хотят превратиться в двуногих животных, должны всю свою жизнь стремиться к этой божественной красоте и в юности постараться лишь почувствовать ее отблески, в зрелости — начать различать ее контуры, в старости, как учат нас мудрые люди… Впрочем, я не знаю, как надо вести себя в старости, потому что я еще очень юный и бесчувственный человек.