Владимир Корнев - Датский король
— Была не была! На все воля Господня.
И тут художника точно осенило:
— Постой! Да от такой затеи, которую тебе этот авантюрист предложил, можно умом тронуться! По плану подмены картин особа будет видеть, что пишет масон, но ты-то как будешь делать при нем копии? ТЫ же писать не умеешь! Картины-то подменить можно, а тебя-то мной не подменишь!!! Он тебе лично какие еще условия поставил?
Скульптор словно очнулся от дурного сна, стал тереть ладонями лоб, виски:
— Что я, болван, наделал? Это было как наваждение! «Мастер» говорил про какое-то «укромное место» в его особняке, откуда мне придется писать каждый сеанс… Что я наделал? Что же теперь будет?!
Арсений понял, что если он сейчас не разрядит атмосферу, не успокоит отчаявшегося друга, тот может наделать неизвестно что:
— Подожди, я сейчас…
Он принес откуда-то лавровишневых капель. На лице Звонцова изобразилась мучительная гримаса.
— Нет, эта микстура для твоих слабонервных институток! Водки бы лучше налил… Может, все-таки найдется водка?
Арсений недовольно хмыкнул, пропал опять и вернулся с графином. Налил до середины большой граненый стакан, поставил перед Звонцовым. Тот, ни слова ни говоря, жадно выпил и тут же налил еще.
Художник взял его за плечи, усадил на кожаный диван:
— Нужно подумать… Мне нужно хорошенько подумать.
Пока «ваятель» «общался» с графином, Арсений Десницын наводил порядок в мастерской, протирал пыль, переставлял с места на место предметы, двигал мебель — это помогло наконец. Упорядочить мысли, остановиться на единственной приемлемой идее:
— У нас, Звонцов, один выход: нужно уговорить этого… проходимца, чтобы он разрешил работать дома и с большими промежутками, чтобы холсты успевали просохнуть.
— А как добиться-то? — жалобно произнес обмякший от выпитого Вячеслав Меркурьевич. Обещанные Смолокуровым деньги стали для него маячившим вдали фантомом, а на первый план снова выплыло сковывающее отчаяние.
— Сам думай, как. Это твоя забота! У меня только одна голова, и та раскалывается.
Звонцов начинал понимать, что распутывать завязавшийся узел ему придется самому, — все сложности исполнения заказа на друга не свалишь.
— А если я договорюсь, ты меня не подведешь?
Арсений угрюмо буркнул:
— Да ты теперь сам, смотри, меня не подведи, горемыка!
Уходя, как бы оправдываясь, скульптор изрек:
— Мне, дворянину, думаешь, приятно перед черт знает кем комедию ломать? Ничего не поделаешь — приходится!
VI
Вячеслав Меркурьевич был настолько озадачен осознанием нависшего над ним бремени, что даже не заметил, как Арсений посмотрел в широкое трехстворчатое окно, на купола стоявшей поодаль, через дорогу напротив, старинной Благовещенской церкви и, широко перекрестившись, погрузился в глубокие раздумья. Но если бы это священнодействие и не ускользнуло от рассеянного взора Звонцова, в ответ он мог бы только усмехнуться с грустным скепсисом. «Свободный художник» уже почти не думал о баснословном гонораре — только о том, согласится ли заказчик на его условия.
Арсений остался в весьма противоречивых чувствах. Как ему казалось, он и сам часто преступает в творчестве границы дозволенного («Такие зыбкие эти границы в искусстве!» — думал он порой), но стать инструментом в руках богатого самодура и желающего спасти себя честолюбца — смириться с этим положением было для него настоящей мукой. Желая отогнать мрачные мысли («Alea jacta est»![122]), Арсений подошел к мольберту, уставился на недописанный этюд: самовар на холсте теперь выглядел безнадежно мертвой натурой, взгляд не улавливал игру света, искомый образ растворился в немом красочном пятне. Художник все-таки бросил отчаянный мазок на шероховатый грунт, но тут что-то загремело в соседней комнате-кладовке, из-за двери донеслась неотчетливая брань. От неожиданности он даже чуть кисть из рук не выронил. «Свалился на мою голову еще этот родственничек, теперь от него не отделаться! Может, сидел бы в тюрьме — спокойнее было бы и для него, и для других, а так натворит бед обязательно». Непутевый старший братец Десницына жил у младшего в мастерской уже второй год, как тот и предполагал, на нелегальном положении — не выставить же на улицу единоутробного брата. С вечера «брательник» где-то напивался, а вернувшись, уползал в каморку, чтобы, очухавшись, продолжить свой бесконечный загул. Конечно, художнику все это страшно мешало. «На сегодня работа закончена, — понял он, отложил в сторону палитру, стал нервно оттирать грязной ветошью золотистую краску с пальцев. — Сколько все это будет продолжаться? Отовсюду одни напасти!»
В тот же вечер Арсений был в церкви Благовещения. Там душа на время успокоилась, от сердца отлегло: как раз читался акафист образу «Утоли моя печали».
— А кто заказал такую требу? — поинтересовался Арсений у пожилого служки.
Тот прищурился, ответил как-то особенно искренне и по-доброму:
— У нас издавна заведено каждую среду ввечеру этот акафист петь. Выходит, Она Сама и заказала — Царица Небесная, Надеждо всем концем земли, Утешение наше.
«Утешение наше» — эхом отозвалось в просветленной голове художника.
VII
Спустя несколько дней, когда балерина была на репетиции нового спектакля, на квартиру к ней пожаловал посыльный от князя Дольского и оставил горничной большой керамический вазон, в котором красовался роскошный розовый куст. Посыльный строго наказал, чтобы та ухаживала за цветами:
— Если розы увянут, это, конечно, будет неприятно вашей барыне, и господина Дольского это, несомненно, очень огорчит.
Увидев подарок, Ксения невольно поразилась: «Как же всегда бывают красивы розы!» Полюбовавшись цветами, она спросила горничную:
— Глаша, голубушка, а посыльный больше ничего не передавал?!
Девушка зарделась:
— Да вот, дал мне червонец золотой. Думала сапожки на зиму справить…
— Ну и справь на здоровье, но я о другом совсем: мне ничего не оставлял, записку, может быть?
— Ах! — спохватилась Глаша. — Чуть не забыла! Велел вам карточку передать, визитную, значит.
Она достала из передника визитку и отдала госпоже. На белом кусочке картона значилось только: «К. Д.».
Розы были нуазетового сорта, совсем как в Париже. Она почувствовала, что ей приятно вспоминать о днях европейского триумфа. «Отказать после всего этого?! Человек так внимателен ко мне, и я, со своей стороны, должна ответить добром на добро. Почему я во всем сомневаюсь? Разве прима Мариинского балета не достойна иметь свой портрет? Может быть, его оценят потомки как иллюстрацию к истории театра… Это, конечно, гордыня во мне говорит! Наслушалась комплиментов и возомнила себя Тальони[123]. Так нельзя! Прежде нужно посоветоваться с отцом Михаилом и спросить благословения!»
Раньше Ксения ездила в Тихвин без предупреждения, а теперь решила предварительно телеграфировать отцу настоятелю: «Вдруг у батюшки Михаила непредвиденные обстоятельства и увидеться с ним я не смогу?» Ответ пришел скоро. На этот раз Ксения как в воду глядела. Монастырская канцелярия сообщала: «Госпоже Светозаровой с любовью о Господе. Всегда рады видеть Вас в стенах Святой Обители, но вынуждены сообщить, что о. схимонах Михаил занемог и сейчас ни с кем общения не имеет. Все молим Пресвятую Владычицу Тихвинскую, нашу Покровительницу, о скором исцелении смиренного старца и чаем Ваших молитв». Небольшое письмо было подписано самим игуменом, что не оставляло сомнений в его подлинности. Это грустное сообщение Ксению сильно обеспокоило. «Когда много думаешь о себе, забываешь о бедах самых близких и дорогих людей». Тут же ей вспомнилась новопостриженница Шамординской пустыни, бывшая графиня Тучкова. За те месяцы, которые Екатерина провела в монастыре, задушевная подруга балерина отправила ей только пасхальную открытку, получила ответное поздравление, но толком не справилась, как живется молодой инокине в далекой обители, даже письма написать не удосужилась! «Как же я могла так оплошать? — сокрушалась Ксения. — Может быть, ей тоже нужна помощь? Совсем завертелась с этими гастролями, приемами, из театра почти не выхожу. Враг рода человеческого только и ждет, когда мы увлечемся суетой и забудем о главном! Прости меня, Господи, грешницу неразумную!» Ближайшую репетицию она намеренно отложила, сославшись на мигрень, и отправилась за Фонтанку, в единоверческую Николаевскую церковь — там ей все напоминало о подруге, о старой вере предков. Там был и древний чудотворный Тихвинский образ. Ксения могла заказать молебен об исцелении своего духовного отца и помолиться о здравии крестовой сестрицы, об укреплении ее в духовном подвиге.
Давно уже Ксения не прогуливалась по городу, но на сей раз решила, что паломничество, пусть и недолгое, следует совершать именно пешком, да и погожий июньский день располагал к неспешной прогулке. Балерина вышла из своего дома на Офицерской, по тихому Фонарному переулку дошла до Екатерининского канала, а там пришлось свернуть на шумный проспект. Она на мгновение остановилась у высокой колокольни старой Вознесенской церкви и быстрой походкой, стуча французскими каблучками по каменному тротуару, буквально пролетела до Фонтанки, не заглядывая в лица прохожих, не отвлекаясь на броские вывески, не вслушиваясь в цокот копыт, тарахтение моторов и писк клаксонов. Наконец Ксения оказалась на набережной: повеяло свежим ветром с залива, в котором сразу угадывался йодистый настой водорослей: с барок, сплошной чередой тянувшихся до самой Невы, пахло рыбой. Небесная синева вырывалась на волю, отражалась в воде, и порой казалось, что невесомые белые тучки и мачты чухонских лайб[124] плывут не в вышине. а по серебристой речной ряби. Балерина перешла на южную сторону Фонтанки, перевела дух и неторопливо, с удовольствием вдыхая волнующие запахи, любуясь фасадами набережных, побрела в направлении Невского. На реке, впрочем, тоже кипела своя, особенная жизнь. Грузчики-«крючники» привычно таскали на спине здоровенные кули, «носаки» переносили с барж доски и укладывали в штабеля, тут же стайками сновала детвора. Кто-то пытался утащить полено из дровяного штабеля, другие наблюдали за тем. как мальчишки постарше удили мелкую рыбу. Кряжистые дядьки с барж, занятые своей тяжелой работой, то и дело натужно покрикивали на путавшуюся под ногами ребятню: