У чужих людей - Сегал Лора
(Оглядываясь на прошлое, я изумляюсь щедрости тогдашней стипендии: она полностью покрывала стоимость моего обучения и «содержания», и при этом — никаких вопросов о моем статусе иностранки или о моих планах на будущее. От меня требовалось лишь раз в полгода присылать отчет о регулярном посещении занятий, а также перечень необходимых расходов на жилье, еду, одежду, книги, транспорт и прочее. Их тщательно подсчитывали и ежемесячно присылали мне конверт с очередным чеком.)
Все три года учебы в колледже я, как мне теперь представляется, только и делала, что бродила по Лондону — по элегантным торговым кварталам, картинным галереям, церквям и букинистическим магазинам. Я пребывала то в восторге, то в тягостном отчаянии, потому что мне не в кого было влюбиться, а от сознания, что я манкирую учебой, я ощущала себя виноватой. Я восхищалась преподавателями, но вместо предметов, которые они нам читали, я изучала, как каждый из них подает материал. Лекций не конспектировала; мои блокноты были изрисованы лицами, танцующими фигурами, замысловатыми зданиями, даже целыми кварталами. Книги читала, но не те, какие требовались по программе, и никогда не добиралась до конца. В первом семестре я решила, что мое исследование должно базироваться на сравнительном обзоре произведений мировой литературы прошлого. Начав с восточной литературы, я наткнулась на одну цитату из дневников госпожи Мурасаки[43]; описывая годы, проведенные в школе, она замечает: «Очень скоро я горько пожалела, что …превзошла успехами многих, поскольку одноклассницы одна за другой стали уверять меня, что даже у мальчиков решительно меняется отношение к однокашникам, как только выясняется, что те любят учиться. А для девочки последствия, естественно, куда тяжелее… Я начала скрывать свою любовь к ученью… и в результате по сей день удручающе плохо владею кисточкой». Я закрыла книгу в страшном волнении. То, что я на своем опыте обнаружила у современных школьников из английского среднего класса, существовало, оказывается, еще в одиннадцатом веке при дворе японского императора. Стало быть, у нас с госпожой Мурасаки есть одна общая черта: неподобающе высокие интеллектуальные запросы. Она пыталась прятать свои книги, а я старалась умилостивить судьбу, бессистемно читая все подряд. Помню, какого труда мне стоило умерить честолюбивые порывы, которые с младых ногтей поощрялись в Вене. В оллчестерской средней школе я в первый же год учебы просто по привычке вышла первой по каллиграфии, зато четыре года спустя уже писала как курица лапой, так что мой почерк можно было разобрать с большим трудом, а годом позже «блеснула» тройкой за орфографию. Но одноклассники, к моему удивлению, не стали относиться ко мне лучше. В чем-то я просчиталась. Моя близкая подруга Маргарет, умная и элегантная англичанка, по-прежнему получала блестящие оценки, однако именно ее в первую очередь выбирали в любую команду.
Я всегда была уверена, что стоит мне поступить в университет, и я начну выкладываться по-настоящему — сразу, с первой же минуты продолжу читать дневник госпожи Мурасаки, вместо того чтобы смотреть в библиотечное окно, на темные от влаги деревья; их ветви уже тонули во мгле, а с оловянно-серого озера тяжело поднялась крупная белая гусыня, вошла, переваливаясь, в железную калитку и двинулась по дорожке к библиотеке. Подскакивая и хлопая крыльями, она одолевала ступеньку за ступенькой и в конце концов столкнулась с выходившим из библиотеки доктором Милсомом, преподававшим нам среднеанглийский[44]. Профессор вскинул руки, черный портфель взвился в воздух, гусыня растопырила белые крылья. Вытянув шею, она повернулась, слетела со ступенек и понеслась по дорожке, не сбавляя ходу, пока не добралась до середины промокшей лужайки. Там она встряхнулась и стала сама с собой обсуждать происшедшее. Профессор же, оправившись после нежданной встречи, с присущим ему достоинством двинулся к калитке и, завидев Моник, приподнял шляпу. Моник величаво шествовала по кампусу, ослепляя встречных ярко-красными ногами, как у какой-нибудь тропической птицы. (Трудно передать, до какой степени случайный яркий мазок способен преобразить английский городской пейзаж. Помнится, в конце того же года я вышла из парка на Бейкер-стрит в час пик и возле станции метро увидела тележку, доверху груженную персиками. Сунув руки в карманы обтрепанного пальто, продавец таращился на лондонцев, несмотря на сутолоку топтавшихся у его тележки, не в силах оторвать глаз от фруктов, излучавших в зеленоватом октябрьском сумраке жаркий свет, впитанный ими в другое время и совсем в другом месте.)
Когда я вышла из библиотеки, Моник попросила меня ее подождать.
— Ты только погляди на них, — сказала она, кивая на бродивших по кампусу женщин, все как одна в одинаковых плащах, полуботинках на низком каблуке и завязанных под подбородком косынках. — Кто бы подумал, что англичанок не оклеветали и они в самом деле одеваются из рук вон плохо? Выходит, молва не врет. У нас в Нью-Йорке, — продолжала она приятным низким хрипловатым голосом, — все, подражая англичанам, носят плащи, но мы регулярно сдаем их в чистку, а теперь оказывается, что плащам положено быть замурзанными.
— Англичане носят плащи не ради моды, а просто чтобы не промокнуть, — объяснила я. — Дожди здесь идут почти без перерыва, так что плащи не успевают почистить.
— Вот именно! — с жаром подхватила Моник. — Об этом я и толкую! Откуда тебе было знать, что в Англии постоянно льет дождь?
— Я воспринимала здешнюю жизнь без предубеждений. Когда я сюда приехала, мне было десять лет, так что процентов на пятьдесят я уже англичанка.
— Процентов на пятьдесят? Ха! Да ты англичанка на все сто пятьдесят процентов. Загвоздка в том, что стать англичанкой на сто процентов нам никогда не удастся.
Как только я вошла в нашу серо-бурую комнатку, мама сообщила, что нашла работу: будет вести хозяйство у престарелого немца, почтенного профессора Шмайдига.
— Мамочка! Ты же хотела подыскать работу в ресторане. Ты дала слово, что в прислуги больше не пойдешь!
— Тут, Лора, совсем другое дело. Я буду для него компаньонкой и экономкой в одном лице. Лондонским ресторанам венские повара больше не требуются. А профессор стар и нездоров, ему нужен уход.
— Опять двадцать пять! Снова будешь нянчиться с больным!
— Нет-нет, он болен, но не настолько, — сказала мама. — Не так, как твой отец. И потом, он человек посторонний. Я прихожу утром, в восемь часов, убираю квартиру — она очень маленькая, уборка не составит труда, — иду в магазин, готовлю еду, и в пять я свободна. Даже не буду ждать, пока он поужинает. Профессор хочет с тобой познакомиться. Я ему рассказала про твою стипендию.
Профессор Шмайдиг предстал передо мной в старомодной бархатной домашней куртке и сразу меня очаровал. Я слушала его с интересом: он сравнивал английские университеты с университетами довоенной Германии, уважительно и тепло отзывался о моей матери. Ему очень повезло с экономкой, заметил он: мало того, что у нее отличное чувство юмора, с ней можно побеседовать о музыке.
— И она сыграет мне на фортепьяно. Прошу вас, фрау Грозманн.
— С моей стороны это было бы жестоко по отношению к вам, — пыталась отказаться мама. — В последний раз я садилась за инструмент за год до прихода Гитлера.
Тем не менее, он ее уговорил; мама подсела к небольшому пианино и, беспрестанно извиняясь, заиграла этюд Шопена. Где-то в середине этюда я увидела, что профессор уронил голову на грудь: он крепко заснул. Во сне нос и подбородок старика казались огромными.
Мама встала и подложила ему под спину подушку. Мы на цыпочках выскользнули из комнаты.
— Это возраст, — шепнула она. — Он частенько засыпает даже посреди еды. Поезжай домой, тебе надо заниматься. А я подожду, пока он проснется, и подам ему на подносе ужин.
В семь часов вечера мама позвонила и сказала, чтобы я за нее не волновалась. Она сидит с профессором, ждет его сына, он едет с другого конца Лондона. Бедный профессор после сна неважно себя чувствует, и она не хочет оставлять его одного.