Авенир Крашенинников - Горюч-камень
За чистопольским широко блестящим плесом стояли лодки-долбенки. Голые мужики бухались в воду с веревками в руках. Проходила целая вечность, пока на поверхности не показывалась мокрая борода, зеленая, как у нечисти, и жадно ощеренный рот. Мужики падали в лодку, очухавшись, тянули веревку. Что-то тяжелое, бурое подымалось со дна, со стуком падало через борт. Моисея удивила такая рыбалка.
— Хе, о такую рыбку зубы обломаешь, — сказал Гришка. — В бури да туманы тут барки тонут. Недавно, в Свиногорье сказывали, ухнули на дно три баржи с Невьянских заводов… Вот мужички-то и кормятся здесь этой железной рыбкой.
Вспомнилось Моисею: когда-то Федор Лозовой рассказывал, как в Индийском океане ловят жемчуг, как персы ныряют в море за монетами, утопленными ради забавы каким-нибудь эфенди. Вот и выходит, что повсюду одинаково…
На берегу пластом лежали два парня, глаза их повылазили, голые синеватые тела дрожали. Гришка жалостливо пояснил, что пересидели они под водой и теперь собираются помирать. Не обращая внимания на несчастных, куда-то спешили оборванные мужики, веселые принаряженные молодицы, задастые бабы. Моисей пошел вместе с ними. На высоком камне, как на троне, сидел, подбоченясь, мужик с необыкновенно широкой грудью. Его крупное землисто-серое лицо обрамляла короткая русая бородка кольцами, в ней посвечивала ранняя седина.
— Хозяин, что ли, ваш? — спросил Моисей у молодайки, быстро щелкавшей семечки.
Та сплюнула с ярких губ семечковую шелуху, прищурилась:
— Нашел хозяина!.. Будто не знаешь? Это Роман Силин, который по часу в воде живет. Все железо разведает и во все лодки погрузит. Мы его поим-кормим и всяко ублажаем!
Она хихикнула, убежала.
А Силин тем временем хрипло заговорил:
— Большие деньги давали мне заводчики, чтобы спасал ихние барыши… А я для вас, мужики, воровски железо добываю. Потому как знаю — это наше железо. Вскорости меня должны ловить, так вы уж глядите!
Толпа загудела, заволновалась. Моисей хотел было протиснуться к человеку-рыбе, поговорить с ним, но прибежал Удинцев, заторопил. Скоро должен быть Лаишев.
И Лаишев поймал барки, притянул их к своему боку. Городок этот небольшой пристроился в тридцати верстах от устья Камы и в полусотне от Казани. По его коротеньким улицам в тот день бродили безработные бурлаки, мелкие лотошники да воришки. На берегу зато было шумно: не протолкнешься. В нескольких лавках стоял стон — из рук казанских купцов выхватывали товары. Напрасно толстый монах со сливообразным носом тыкал прохожих кипарисовыми крестиками да иконками, напрасно церквушка, выложенная из грубого камня, звала людей тихим подсвеченным сумраком. Даже часовня в ее ограде с гробом монаха Варсонофия, закланного разбойниками в стародавние времена, никого не притягивала. А вот у кабака с приманчивым названием «Испей, братец, на дорожку» ругались приказчики, лоцманы, подрядчики, бурлаки, кого-то молча, остервенело били. Казенные и частные караваны готовились к переходу на вольные волжские воды.
Гришка вел Моисея и Удинцева к небольшим баржам, стоявшим в отдалении. Встречные бурлаки бренчали монетой, Гришка отказывался, не выпуская руки Моисея.
Опять предстояла разлука. Неужто вся жизнь складывается из путей-дорог, встреч да разлук? На поверку выходило так. И земля под ногами уже чутко доносила гулы близкой Волги, в которой медленно растворяется кизеловская и камская вода, как и воды многих речушек и рек. Как давно это было: в лесу, на Полуденном Кизеле, думал — увидит ли когда-то путь своей реки. И вот — довелось… И нет рядом с ним никого из побратимов, другие люди стали побратимами, и с ними теперь прощайся… Моисей вытер повлажневшие глаза, покачал головою. И сам он бежит по течению.
Откуда-то послышались голоса, из узкой улочки выплеснулась толпа бурлаков. Глаза их были белы, рты разинуты, топоры, вилы, колья мелькали в руках. Казалось, эта грозная лавина сметет сейчас все, что держится на берегу, перемешает, изотрет в пыль. Гришка быстро втянул товарищей за штабель досок. Толпа двигалась к баржам, стоящим на приколе у самого берега, неподалеку от строгановских.
По улице дробью просыпался барабан. Седоусые солдаты выстраивались навстречу двойной цепью. Первая опустилась на колено, пожилой, бурый от загара офицер усмехнулся и скомандовал:
— Рота-а, слушай меня!
— Пущай деньги сполна, по договору, дают! — крикнул голый до пояса бурлак, пьяно икнул.
— Пущай, пущай! — загалдела, приостанавливаясь, толпа.
— А сколько вам выдали? — опять усмехаясь, спросил офицер.
Бурлак зачесал в затылке, хмыкнул:
— А кто его упомнит: пропили все.
Офицер весело и счастливо выругался по малой, средней и большой матушке. В толпе восхищенно заохали, солдаты отряхали колени, монах спешил от часовенки с кипарисовыми крестиками.
— Такое здесь что ни день, — сказал Гришка. — Пошли!
— Русский мужик на бунт горазд, но отходчив, пока за выю и в самом деле рука не схватит. Тогда — конец! — изрек Удинцев, оглядываясь на опустевшую улицу.
У мостков, возле которых покачивалась лодка с маленького каравана, стоял извилистый, словно уж, приказчик, вел список нанятых волжских музуров. Гришку он встретил с гнусавой ласковостью, спросил, не решил ли Лыткин поглядеть великую реку. Гришка отвел приказчика в сторону, что-то внушительно сказал ему.
Моисей затосковал. Сегодня утром обнялись с Семеном Петровичем, с бурлаками. Впереди было неведомое, пугающее! И только вот этот козлобородый веселый человек, шагающий рядом с ним, Моисеем, на новую дорогу, не отдаляется в прошлое… И нет такой цены, которую можно бы было ему за это дать!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1Совсем по-иному виделась теперь Моисею дорога. Бурлаки подобрались угрюмые, молчаливые, да и самому рудознатцу было не до разговоров. Только бы дотянуть до ночлега, сунуть голову под прохудившийся кафтан. Гришка при разлуке предупредил, чтобы новому приказчику не очень-то доверял: жаден и паскуден душой. Таких, как Семен Петрович, больше не сыскать. Моисей зашил остатки денег в пояс, впрягся в лямку.
К счастью, скоро установился крепенький попутный ветерок. С его силою мимо сел и деревень Нарышкиных, где тощие слепые мужики жгли в печках известку, добрались до царицына села Верхнего Услона, миновали косое устье Свияги. Поутру кудрявый лоцман с заячьей губою велел идти бечевой и шестами. Берег неприметно изогнулся и втерся в волжский.
— Прощай, Камушка-матушка, — сказал Моисей. Удинцев перекрестился.
И вот просторная Волга упругим ветром налила паруса. По команде лоцмана поворачивая потесь, Моисей все поглядывал через плечо назад, где в легком мареве растворилась Кама. В горле и в груди жгло, будто загорелся там черный уголь.
За поворотом скрылись пряничные купола церквей и стриженные под кружок крыши купеческих домов города Чебоксары. На его пристани стояли на коленях больные бурлаки-музуры и работники, отставшие от караванов, жалобно кричали вслед каждой барже, что не дают им паспортов и денег и они помирают. По ночам эти крики звенели в ушах. Моисея одолевал морочный кашель. Только бы не захворать, не остаться вот так же на какой-нибудь пристани…
Удинцев приносил от трахомных чувашей орехи, щавель, говорил, что эти божьи растения облегчают недужную грудь. Но облегчения не было. С зарей, словно раскаленное железо, охватывала грудь страшная лямка. Приказчик торопил, огрызавшихся в медлительных вечерами секли — для острастки.
Как-то музуры не выдержали. Проходили мимо знаменитого по всей Волге села Юнчи. Красивые пышнотелые женщины зычно кричали с берега, зазывали помыться в баньке.
— Голу-уби-и! И спинку-у и задо-ок попарим! Косточки-и разглади-им! И-их!
В широкие вороты посконных рубах ярко глядели пушечные ядра грудей.
— Ой, грех, — вздыхал Удинцев, глаза его подернулись маслом.
Музуры, оттолкнув лоцмана, свернули парус, направили барку к берегу. Приказчик вылетел из казенки, брызгал слюной, грозил штрафами, потом махнул рукой, записал что-то в книжечку, серое безликое лицо его дрожало.
Моисей и Удинцев попали к могучей краснощекой молодке. Покачивая литыми бедрами, ввела она их во двор бедной, но опрятной избы. В углу прибранного, в грядках, огорода по-белому топилась баня. Молодка наказала музурам раздеваться, обещала мигом прибежать.
В чистом предбаннике пахло свежим сеном, блаженное тепло обнимало женскими руками каждую косточку. Моисей скинул обветшалую одежду, следом за Удинцевым нырнул в сухой, душистый, как мята, пар. В груди больно резануло, рудознатец закашлялся, отпил из жбана глоток квасу.
— Ложись-ка на лавку, — певуче прозвучал голос.
Молодка стояла перед ним в чем мама родила, тихая, розовая, ничуть не стыдясь своей наготы.