Авенир Крашенинников - Горюч-камень
— Добрые люди, а вот — сапоги! — зазывал подгулявший парень. — Тесный разносится, широкий ссядется!
— О благодетель мозолей моих! — воскликнул юркий человечишка и кинулся в толпу.
— Караул! — обрадованно закричал парень.
— Эй, тетка! — орал кучерявый обручник. — Иди сюды-ы, обручи на титьки набью!
У Моисея разбегались глаза. Ошеломленный и ослепший от пестрого круговорота, он ни о чем не думал, ничего не хотел.
— Гляди, о господи, — простонал рядом мужичок. Он опустился на корточки, глаза его повылазили, распался гнилозубый рот.
Перед ними было торжище лошадьми.
— Конь, нога бела — десять рублей; две ноги белы — двадцать рублей; три ноги белы — тридцать рублев; а четыре нога белы — четыре рубля, — кричал веселый приказчик под общий внезапный хохот.
Тощие облезлые мужички радостно следили за плавными песенными движениями коней, били себя по карманам и поясам.
— Лицо-то какое у жеребца, — ахали они. — Благородное!
— У животных рыло безлицее.
— Мерин гнед, а шерсти на ем нет, — выигрывал приказчик.
Удинцев не выдержал, приценился, глаза полезли на лоб.
— Скорей от страшного искуса, — дернул он Моисея. — Ну их, асмодеев, к дьяволу. Айда-ко, посчитаем деньгу и погуляем. На ярмарке быть да вина не испить — лучше не жить!
Он отвел Моисея за лабаз, добыл кожаный кошель, высыпал в полу золотые.
— Откуда у тебя столько? — удивился Моисей.
— Гришка в Лаишеве передал… Великий он человек!
Моисей обернулся в сторону Волги. «Вот если бы умела вода идти вспять, может, унесла бы она Гришке великое мое спасибо…» Он тайком от Удинцева отер глаза.
— Алчущие да насытятся, — изрек Удинцев, подняв перст, и потянул рудознатца к питейным заведениям. — Грешен, ох как грешен, однако люблю ублажать утробу свою.
Но, оглядев их презрительным оком, могучий дядька загородил дорогу.
— Вон оно как, — разозлился Удинцев. — Либо в кабак, либо — обличье менять. Второе полезнее, следы заметет…
— Погоди. — Моисей остановился, провел ладонью по лицу.
Перед ними были самоцветные ряды. Взволнованно оглядывал рудознатец горящий синим огнем лазурит; задумчивый, словно тихое облако, нефрит; гагат, черный, подобный дереву, из которого режут кресты и четки; редчайший насквозь просвечивающий оникс; зеленые смарагды, блеском своим окрашивающие подле себя воздух; алмазные колье, браслеты, медальоны, множество драгоценных табакерок… На великий торг вынесли богатства земли российской, а больше всего «Северной Индии» — Урала.
— А ну, проваливайте, проваливайте, бесштанники! — Солдат перегородил путь ружьем.
— Хорош солдат, обтянутый зад, — сказал Удинцев и обернулся к Моисею. — Дай-кось, куплю одежду показистее.
— С чего бы тебе тратиться? — отмахнулся Моисей.
— А ты не боись. Гроши — дело наживное, как грех перед женою. И поглядеть, как богатеи пьют, тоже польза превеликая. В житейской суете все сгодится — хоть на шею, хоть на ягодицы!
Удинцев был необычайно весел, так и сыпал словами, лицо его порозовело, бородка воинственно торчала. Одернув на Моисее новый кафтан, расстрига затащил рудознатца в дорогой трактир. За столом развалились отдыхающие от жарких торгов купцы. Бойкие гибчатые ярославцы несли на высоте уху из живой стерляди, приправленной налимьею печенкой, уху из процеженных ершей, тащили жареную птицу, икряники, пельмени, лампопо — напиток из холодного пива с лимоном и ржаными сухарями, вина, вина, вина. В углу из толстого инкрустированного ящика вылетала звонкая пряная музыка, от которой сохло в горле.
— Дево-ок, деу-ушек, — вопил тощий, как хорек, купчишка, стянув с пальца дорогой перстень. — Дево-онек!
В залу выскочили три накрашенные большегрудые девки, прикрытые только снизу прозрачными юбчонками.
— Персиянки, гы-ы, персиянки, — загоготал купчишка, роняя слюну.
— Всамделишные, — поддакнул сладенький ярославец.
— Поди сюды, пошшупаю, каки-таки у персиянских девок телеса!
— А сколь дашь? — сказала персиянка.
Бережно пережевывая душистую налимью печенку, Моисей прислушивался к говору трех бородатых большого вида купцов, сидящих за соседним столом.
— Слухи есть, что в Кизеле у Лазарева крепостной нашел горючий камень, золото и серебро.
— Я бы тоже заткнул мужичишкам рот, покедова казна не наскочила.
— Заткнул, заткнул… Да опосля Емельки народишко непужлив и ндравен стал… Лазаревский-то крепостной, сказывают, бежал и пробирается к самой государыне с челобитной.
— Изловят, все одно изловят. Лазарев не спит!
Хмельные персиянки пели волчьими голосами похабные песни.
Пьяные валялись повсюду, слышались крики «караул», женские вопли. Сонный алебардщик почесал за ухом, сказал, что много упокойничков наутро будет.
Велев Моисею обождать, Удинцев вошел в тесовую, крашенную желтым, палатку, долго не появлялся. Над Волгой темнело небо, стаи галок вились вокруг церковных глав. И опять, не впервые за всю дорогу, промелькнула паскудная мыслишка: не податься ли на Урал, не пасть ли Лазареву в ноги. Простит, приставит к делу. И Марья, и ребятишки будут под боком, а над головою своя крыша или могучие ветви родного леса…
Потирая руки, из дверей выбежал Удинцев.
— Сговорился. Наутро обоз с лимонами до Петербурга идет. Лимоны-то, чтобы в жар не попортились, шибко гнать станут. — Он вытянул из кармана пистоль, пощелкал курками. — А это от разбойников.
Паскудная мыслишка ушла, оставив на душе мокрый саднящий след. Моисей покорно следовал за Удинцевым, отыскивающим ночлег. С трудом выкроили место в недорогой, но чистой комнатенке. Удинцев лег с Моисеем, сунул пистоль под подушку.
Моисею снились синие-синие горы, сквозь тяжелые их пласты посверкивали самоцветы, алыми рубахами горел уголь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1От Новгорода до Санкт-Петербурга осталось несколько добрых перегонов — и пути конец. Унтер Иван Исаич торопил. В заболоченных, тяжелых лесах, сказывали, пошаливают Петры Третьи.
Телеги подскакивали на корневищах. С боков подступали угрозные деревья, их подножья тонули в цепких травах. Таисья сидела с Екимом и Кондратием, в глазах дрожала лихорадка. Солдаты Таисью не обижали, только кое-кто порою поварчивал, мол, придется пропадать из-за бабы. Пехотинец и рудознатцы подсказывали такому, что пропасть можно куда раньше, была бы охота.
Лес глушел, торная дорога стала извилистей. Неожиданно перегородил ее завал.
— В ружье! — скомандовал унтер.
Новобранцы принялись оттаскивать с дороги комлистые деревья, пни и колоды, солдаты стали в круговую оборону.
С криками и улюлюканьем выскочила из зарослей толпа мужиков, в руках у них были вилы, косы, ухваты, а кое у кого и ружья. Солдаты хлестанули их верным залпом.
— Тикай, братцы, обознались! — закричал высокий толстогубый парень, споткнулся о лесину. Еким навалился на его плечи, Кондратий вязал руки своим кушаком.
— Пустите, пустите, мужики, — яростно хрипел разбойник.
Грохнул чей-то залп, взвился истошный голос:
— Унтера убило-о!
— Беги, паря, беги!
Парень застонал, вдруг ловко подплел ноги Екима, толкнул его на Кондратия и длинным прыжком исчез в лесу.
— Держи-и! — заорал у телеги Тихон.
Таисья, прижав ладошки к груди, следила за баталией. Еким легко вздохнул, оглядел мигом опустевшую дорогу, на которой только ползали и валялись теперь несколько хрипящих мужиков. Солдаты волокли их под мышки в кусты: авось свои подберут. Другие толпились у телеги над телом унтера, вполголоса переговаривались:
— Под самую лопатку. Видно, сблизка. Отмаялся.
— Мир его праху, — вздохнул пехотинец. — Так и не дошел до столицы.
Убиенного положили в телегу, прикрыли мешковиной. Лицо унтера было недоумевающим. Начало взял пехотинец, положил в карман унтеровы гербовые бумаги.
— И зачем, зачем люди убивают друг друга? — все не могла успокоиться Таисья. — Разве мало всем места под солнышком?
Еким кивал головой, поддерживал Таисью при толчках. Встреча с нею вселила в душу Екима радость. Он понимал, что вернуться в родные места вряд ли придется. Но Данила отыщется — в Петербурге большие чиновники, все разузнают. И принести ему радость, а может, и свидеться с Моисеем и опять всем вместе пойти войною на Горное управление, на Лазарева — ради этого стоило дышать, стоило жить. Неспроста и Кондратий непривычными пальцами вязал крохотные букетики лесных ландышей, приносил Таисье — видно, тоже отмяк. Серафим после гибели унтера повеселел, подшучивал над рудознатцами — дескать, цветы букетами дарят только благородные. Еким отвечал, что благородные сами не рвут и не вяжут, мял пальцами подбородок свой, на котором уже завивалась мягкая русая бородка.