Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
— Я не понимаю, как так.
— Властям нужны были кони, и они на многое готовы были закрыть глаза. Кроме того, помимо политических интересов у них были еще и личные. Многие из них богатели вместе со мной.
— Пригоняя контрабандных лошадей? Ты мог в тюрьму угодить.
— Как говорится, если есть возможность, то грех ею не воспользоваться. Граница была дырявая, как решето, и все готовы были озолотиться во имя революции. Контрабандой мы никогда не занимались: мы проявляли патриотизм. Я стал честным предпринимателем, который зарабатывает при молчаливом согласии обоих государств или, если тебе угодно, при молчаливом согласии пограничников и таможенников по обе стороны границы. Соблюдая закон, можно было выжить.
— Какой закон?
— Выполнять то, о чем было договорено, платить и сидеть тихо.
— Как можно сидеть тихо, когда ты богат? Деньги-то сами за себя говорят.
— Я слыл богачом в Чоне и окрестностях, но за их пределы я не выбирался. Правда в том, что в двадцать один я сколотил состояние, в двадцать два женился, в двадцать три стал отцом, а в двадцать пять на меня обрушилась нищета — сначала в Чоне, а затем и в Буэнос-Айресе. Там мне преподали пару уроков, меня превратили в изгоя, в иммигранта, то есть в неполноценного. Но до того я очень гордился собой: я был подающим надежды молодцом, который имел влияние на важных людей, на политиков, на военных; они благоговели передо мной, потому что я был им выгоден. За две бутылки польской водки можно было купить сержанта, а за десять — полковника. Чего-чего, а водки у меня было хоть залейся.
— И на этом держались большевики и их режим?
— Думаешь, тогда в Украине кто-то видел разницу между красными и белыми? Они все были одинаковые: все любили водку, все хотели выжить и нажиться. Люди-то были все те же, и они привыкли к жестокости и подчинению. Царь, сам того не подозревая, был великим народным воспитателем, и никто так и не заметил, что Ленин стал его преемником по этой части, а про Сталина я вообще молчу.
Мне было жаль этого мужчину, который восставал из пепла воспоминаний и таким образом преображался в моих глазах. Признаки его физического увядания внезапно куда-то делись, и он вдруг решил устроить мне экскурс в свое далекое прошлое. Я никогда раньше не говорил с ним по душам так, как в ту ночь, переходящую в раннее утро. И тот факт, что мне был по-настоящему интересен его рассказ, удивил меня самого. Как так получалось, что его жизненный путь, путь ничем не примечательного персонажа, мог увлечь меня, человека, всегда тяготевшего к исключительности или атипичности?
В тот момент я почувствовал, что вправе задать личный вопрос:
— Расскажи, как тебе удалось заполучить такую жену, как моя мама?
— Хочешь услышать правду? Ни мои друзья, ни родственники, ни ее родственники — вообще никто не понимал, как Дуня могла выйти за меня. Да и я, если честно, сам не понимаю до сих пор, хотя столько лет прошло.
— Ладно тебе отшучиваться. Мне правда интересно, но тебя, кажется, мой вопрос обидел.
— Не обидел. Я просто не могу на него ответить. Я бы мог поинтересоваться в ответ о причинах такого вопроса, но делать этого не буду.
Я растерялся и, не задумываясь, произнес то, что вертелось на языке:
— Для брака всегда есть причины, но супруги не всегда их осознают. Самое важное — это как они потом уживутся друг с другом.
Отец задумался, пытаясь докопаться до первопричин своих с матерью отношений, а затем согласился:
— Ты прав: самое важное — ужиться. Нам это не так просто давалось. Мы так долго жили порознь. Когда мы с твоей мамой познакомились, она была, что называется, красавица. И ее родственники жили не в Чоне, а в поселке неподалеку.
— В Западенце.
Отец удивленно глянул на меня:
— Откуда ты знаешь?
— Я там бывал.
— Когда?
— Несколько раз. В четыре года, а потом в семь.
— И помнишь, как там было?
— Отлично помню.
— Прости, но я не верю, что ты помнишь Западенец. Ты что-то путаешь, наверное.
— Но я очень хорошо его помню.
— Ты все-таки путаешь что-то, но ладно, идем дальше. Твоя мать никогда не была обделена мужским вниманием, но повезло одному мне. Почему? Я не отличался ни умом, ни воспитанностью, ни внешностью, ни профессией — просто легкомысленный парнишка, подающий надежды. Но она то ли обнаружила, то ли выдумала какое-то такое мое качество, что приняла мое предложение.
— Вот так просто?
— Нет. Просто не было. Она из семьи потомков раввинов, ставших убежденными коммунистами, — их культурного уровня мне было не достичь. Они были хорошими людьми, мягкими и дружелюбными, несколько надменными и в то же время ярыми сторонниками большевиков. Я им явно не нравился, они были убеждены, что их сестра заслуживает чуть ли не царевича, но в конце концов смирились с ее выбором.
— Я все это помню.
Отец сделал вид, что не услышал моей ремарки, и продолжил:
— Ее родственников беспокоил мой характер. Ходили слухи, что я безрассудный лихач, который легко подписывается на рискованные авантюры. Им не нравилось мое поведение, мое долгое отсутствие (но этого требовала работа) — короче, они были убеждены, что Дуне со мной плохо. А вот моя семья в Дуню была просто влюблена. Иногда это даже задевало меня — из просто невестки Дуня превратилась для них в любимую дочь и сестру. Даже отец, который никого ни во что не ставил, любил ее.
— Как ты убедил ее выйти за тебя замуж?
— Не знаю. Как я уже говорил, переезд в Аргентину полностью изменил меня. Возможно, я так и не понял, что именно успел растерять по дороге сюда. Возможно, как раз эти мои утраченные (или никогда не существовавшие) качества и привлекли твою мать. Я этих качеств в себе никогда не наблюдал. Возможно, ее пленила моя напористость, или то, что я обещал ей дом, и даже построил его, или, может, рисковость, о которой все так много говорили. Факт, но она за меня вышла. А еще я уверен, что она очень быстро во мне разочаровалась.
— Почему ты так думаешь?
— Я не думаю, я знаю. Сам-то я всегда любил ее и буду любить до конца своих дней — их не так-то много осталось. И я не боюсь тебе в этом признаться.
Эту последнюю реплику он произносил уже со слезами на глазах. Его слова будто перевернули во мне все вверх дном — я ненавидел себя за то, что ничего не мог возразить ему на ремарку про дни, которых «не так-то много осталось», потому что боялся, что он воспримет мое молчание как подтверждение тому, что срок ему и впрямь отписан недолгий. Я слишком поздно среагировал — впрочем, как всегда, — и, чтоб задобрить свою совесть, произнес:
— Если ты был так богат, то отчего сбежал?
— Ситуация поменялась.
— Отчего?
— Из-за политики. С каждым днем среди моих связных становилось все больше людей с противоположными интересами и амбициями. В какой-то момент стало ясно, что еще немного — и поеду этапом в Сибирь. И как только я это понял, то сразу же пересек польскую границу и не возвращался больше никогда. С собой я взял только самое необходимое: немного денег, одежды и одну фотографию.
— Одну фотографию?
— Да, ту, на которой мама держит тебя на руках. Она долго оставалась единственным украшением комнаты, единственным моим утешением в Буэнос-Айресе. Мне было двадцать четыре года, а тебе меньше года, когда я уехал. Я был уверен, что все будет хорошо, что все получится, просто надо подождать. Успокаивал себя тем, что о вас в доме моих родителей есть кому позаботиться. Я не сомневался, что мой отец вступится за вас и будет беречь, чего б ему это не стоило, пока я не смогу вас забрать.
— Так и было.
— Он был очень хорошим человеком — на лицо бес, а душа ангельская. Я слишком поздно это понял.
— Чем ты занимался в Польше?
— Чего только не делал. Польша была в упадке — упадок всюду преследовал меня — и такому человеку, как я, без капитала и профессии, делать там было нечего. Я потерпел несколько серьезных неудач и понял, что надо искать счастья где-то еще, но не знал, где именно. В Варшаве я познакомился с двумя русскими, такими же молодыми, как я, у которых был приятель в Париже. Приятель этот позвал нас, у него были какие-то грандиозные прожекты, благодаря которым вроде как можно было заработать. И русские взяли меня с собой: если нашлась работа для двоих, то и третьему найдется место. Я принял их предложение, да у меня и выбора не было — надо было надеяться хоть на что-то. Буэнос-Айрес тогда в мои планы не входил.
— Ты упомянул Париж. Что ты делал в этом прекрасном городе?
— Для нищих не существует прекрасных городов. Они не видят красоты, потому что взгляд их всегда сосредоточен на миске похлебки.
— Ты и там работал?
— Дай же я расскажу. Сейчас все будет, погоди. Париж тоже переживал кризис — там не было работы, зато было много русских. Там жили белые эмигранты из царской России. Они пытались хоть как-то прокормиться, но им было проще, чем другим иммигрантам, — они неплохо знали язык, потому что французский долго был языком русской аристократии. А другие беженцы были такими же, как я: ничего не умели и ничего не понимали.