Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы
Но в ту пятницу из-за ошибки следствия и определенных недочетов в законах, которыми изворотливый адвокат подсудимого не преминул воспользоваться, подсудимый был признан присяжными невиновным, и судья отпустил его.
Отец очень внимательно следил за сюжетом, и вердикт показался ему несправедливым. Он высказал мнение, что дело следует пересмотреть, а прокурор должен подать апелляцию. Как зритель (и никому не известный соавтор) отец был уверен, что еще будет продолжение, в котором справедливость таки восторжествует.
— Сомневаюсь. Каждая серия заканчивается вердиктом, — сказал я отцу, не имея ни малейшего желания затевать спор на пустом месте.
— Почему? Могли бы написать серию, где прокурор апеллирует, доказывает вину подсудимого, и тогда убийцу осуждают.
— Но в каждой серии свой отдельный герой, и они между собой никак не связаны.
— Это тебе что, Библия? Это же всего лишь телевидение — всегда все можно переписать.
— Я понимаю.
— Если следствие допустило ошибку, то она должна быть исправлена. Нельзя допускать безнаказанности. Иначе что они до людей донесут?
— Донесут, что закон не идеален, что там тоже есть лазейки.
— Ну и что это за посыл такой? Ты, я и еще миллионы зрителей видели, как эта сволочь убила девушку. И мы допустим, чтоб убийцу признали невиновным?
— Полиция допустила формальную ошибку, не уведомив при аресте подозреваемого о его правах.
— Каких еще правах?
— Тех, которые обеспечивают объективность применения закона.
— К кому, к убийце?
— Ко всем.
— И его отпускают на свободу только потому, что не зачитали ему несколько фраз?
— Именно. Соблюдение формальностей — фундамент правосудия.
— И это они называют правосудием? Нет, уважаемый, это хаос.
— Это основа правосудия.
— Я всегда говорил и буду говорить: правосудия не существует. И эта история только подтверждает мои слова.
— Наоборот: эта история показывает, что правосудие существует.
Мы говорили на идиш, как всегда, и оттого богатство некоторых оборотов, которые отец использовал, осталось за скобками — передать его средствами испанского языка крайне тяжело. В тот момент мне не хотелось больше обсуждать сериал, и я решил переменить тему:
— В какой момент ты понял, что правосудия не существует?
— В старом доме[34].
— Как ты это понял?
— Опыт показал. Когда еврей пытался судиться с неевреем в русском суде, он всегда заранее знал, каким будет решение.
— В таком случае зачем пытаться судиться?
— В надежде на чудо.
— А если евреи подавали в суд друг на друга?
— Тогда тоже не было справедливости.
— Но почему?
— Потому что судьей выступал раввин. Раввин зависел от мнения общины, и содержание он получал из пожертвований самых состоятельных ее представителей. И кого ему поддержать, если тяжба идет между богатым и бедным? Сам понимаешь, или тебе объяснить?
— Выходит, и тут никакой справедливости?
— Раввин честно решал только пустяковые деревенские споры, скажем, такие: если курица сбежала из курятника, забралась к соседу во двор и снесла там яйцо, то кому достанется яйцо — хозяину курицы или хозяину двора?
— Смехотворный конфликт, но и его можно рассудить по Талмуду.
— Так Талмуд посвящен подобным пустякам? Отчего ж тогда говорят, что так сложно изучить его?
— Но там и другие вопросы поднимаются. С какими спорами еще приходили к раввинам?
— С семейными проблемами, невыполненными супружескими обязанностями; женщины приходили за помощью, если муж их бросил, бездомные сироты просили обогреть.
— В том, что ты говоришь, есть справедливость.
— Кажется, ты меня не хочешь услышать. Они проявляли объективность лишь в пустяковых вопросах. А так — всегда шли на поводу у коррупции, и оттого ждать от них справедливого решения было бессмысленно.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь, — попытался возразить я, но отец проигнорировал мое замечание и продолжал гнуть свою линию дальше:
— Я никогда не верил в правосудие и справедливость — только в мораль.
— Но нет морали без справедливости, как и справедливости без морали.
— Ты должен понять, сынок, что между ними есть серьезная разница: правосудие зависит от третьих лиц, а мораль — только от твоей собственной совести и твоего поведения. Я, скажем, больше доверяю данному слову, чем нотариально заверенному договору. Бумага слишком хрупкий материал, не стоит ему доверять.
— Но договор все равно необходим.
— Не было так ни в мое время, ни во времена моего отца, человека со скверным характером, но зато уважаемым, для которого данное слово ставилось выше контракта. Слово надо держать даже тогда, когда это может оказаться не в твоих интересах. Так говорил мне отец, и это то, чему тебе стоило бы научить твоих сыновей.
Отец читал мне лекцию, и я не решался перебить его, а перед глазами стояла сцена из «Гамлета», где Полоний поучает Лаэрта. Я решил выслушать до конца.
— Я считаю, что нельзя действовать из одной лишь богобоязни. Сам я в Бога никогда не верил. Моя религия всегда сводилась к тому, что надо уважать данное тобой слово, и тогда все вокруг будут уважать тебя самого.
— Прости, что перебиваю, но зачем тогда ходить в синагогу, если ты не веришь в Бога?
— Я хожу к людям, а не к Богу. Я помогаю во время праздников и святых дней, читаю кадиш[35] для своих. Что такого в Боге, зачем он? Если б Он существовал, думаешь, Он позволил бы истребить всю нашу семью?
— А в Чоне ты посещал синагогу?
— Твой дед не был верующим и рассорился с половиной штетла, так что у него были причины не появляться там. На Новый год и Йом-Кипур[36] мы собирались в синагоге, но потом, еще до приказа коммунистов, я перестал участвовать в обрядах, когда понял, что никто, даже раввин, не понимает смысла молений. Они просто проговаривали текст на иврите и причитали, потому что того требовала традиция. Я так не мог.
— Ты не учился в школе?
— В то время то, что ты называешь школой, представляло собой тесную комнатенку, — это отец описывал хедер в Чоне, — где ученики механически повторяли слова учителя, а писать учились, водя пальцем по столу. Нашим учителем был какой-то нищий бедолага, который пошел работать в школу, потому что больше ни на что не годился. В поселках такие были не нужны, там другое ценилось. Я хорошо его помню, этого человека — голод был его профессиональной болезнью, а от его поношенного костюма несло плесенью и годами нищеты. Он был жертвой собственной бедности и наших насмешек, моральный ущерб от которых он пытался возместить при помощи указки. Я несколько лет подряд отравлял ему жизнь, но теперь мне за это совестно. Я недолго там продержался, и это немного смягчает мою вину: я бросил ходить туда, как только научился читать и писать на идиш. Потом я немного поучился в украинской школе, но мне больше нравилось бездельничать с приятелями в полях — это было единственное мое развлечение, другого я не знал. Когда большевики захватили власть, у меня появилась возможность поучиться, но мне это не было интересно. В семнадцать лет я занялся торговлей, мог продать кому угодно что угодно. Когда пришли коммунисты, мне это умение пригодилось. С их приходом я по-настоящему зажил. Звучит смешно, но это действительно было так.
— Как это было возможно?
— Люди были, остаются и всегда будут продажными, потому что нужда и потребности всегда переборют закон.
— Расскажи же.
— Сейчас, я к этому веду. После революции и Гражданской войны страна страшно обнищала. Большевики пошли по пути террора, но потерпели на нем поражение. Кулаки-крестьяне умирали с голоду, село не давало стране ничего, и та оказалась на пороге катастрофы. И тогда они решили сменить курс, это называлось… Мэп… Шмэп… Что-то такое…
— НЭП.
— Да один бес — главное, тебе позволяли работать и тратить заработанное. Армии нужен был не только провиант, им нужны были лошади. А где взять их? В Польше. Мы жили неподалеку от польской границы, так что могли пересекать ее, покупать лошадей и затем продавать их по выгодной цене. Я так много заработал.
— Как ты пересекал границу? Это же было не так просто, особенно, если та охраняется.
— Она не охранялась.
Ты, наверное, сильно рисковал, занимаясь такой противозаконной деятельностью.
— Это было вполне законно, и ничем я не рисковал.
— Я не понимаю, как так.
— Властям нужны были кони, и они на многое готовы были закрыть глаза. Кроме того, помимо политических интересов у них были еще и личные. Многие из них богатели вместе со мной.
— Пригоняя контрабандных лошадей? Ты мог в тюрьму угодить.
— Как говорится, если есть возможность, то грех ею не воспользоваться. Граница была дырявая, как решето, и все готовы были озолотиться во имя революции. Контрабандой мы никогда не занимались: мы проявляли патриотизм. Я стал честным предпринимателем, который зарабатывает при молчаливом согласии обоих государств или, если тебе угодно, при молчаливом согласии пограничников и таможенников по обе стороны границы. Соблюдая закон, можно было выжить.