Наоми Френкель - Дети
– Маскарад? Ты уже как-то упоминала маскарад, – лицо его все еще хмуро, а на ее лице выражение, как будто она проиграла в войне за его любовь: он ее не понял!.. – Еще немного, Белла, сиди, дай дочитать письмо.
«... Дорогой отец, я посмотрел на часы. Всего-то прошел час. До этого я был с тобой в кабинете деда, в беспорядочном окружении старых вещей. Есть у них душа, у этих вещей, отец, душа поколений, которым дано был жить в покое, собирать вещь к вещи, сидеть на мягких диванах и оставить в наследство детям, вместе с вещами, их души, полные покоя и уверенности в себе. Ты хочешь оставить мне в наследство большое имущество. Но у меня нет дома, отец, вся вылинявшая роскошь твоих вещей вызывает в моей душе чувство глубокой жалости. Меня сильно мучает желание вернуться к тебе немедленно, погрузиться вместе с тобой в глубокие пролежни старых диванов, вдохнуть запах моли и старости, пыль поколений, собравшуюся в твоем доме, побыть среди вещей, на которых потерлась краска старинного серебра. Я вышел из твоего дома на улицы Берлина в поздний час, шел снег, и ветер свистел на улицах, бурлящих от демонстраций. Под холодным небом гремели в марше сапоги, люди вопили и визжали, резиновые нагайки взлетали, полицейские машины гудели, листовки и плакаты взывали со всех стен. Карета, которая везла меня на вокзал, без конца останавливалась. Всю дорогу я был в гуще столкновений. Дорогой отец, я отчетливо понял, что сидение на старых продавленных диванах, не более, чем добрая иллюзия. Судьба моя мне не принадлежит, она в руках бунтующих улиц, судьба мира вырывается из нормальных своих рамок. Я родился накануне войны, и вся моя жизнь – война. Дорогой отец, как я смогу выполнить свои обещания, как я смогу получить наследство и хранить красивые и дорогие вещи? Сомневаюсь, что в наши дни возможно сынам получить наследство, а отцам – наследовать. Ты можешь, конечно, все передать мне в наследство, но только не покой и уверенность тех дней. И если их души и покоя нет, старые и прекрасные вещи превращаются в рухлядь...»
– Не будет публичной продажи! – закричал доктор.
– Но что вы сделаете со всем этим? Вы же не сможете все увезти в Израиль. Все рассыплется по дороге!.. – Доктор удивленно смотрит на Беллу. Не к ней был обращен его крик.
Он начисто забыл о ее присутствии, снова вскакивает со стула и начинает ходить по комнате, и Белла не может понять, почему он разгневался.
– Рассыплется! Откуда ты знаешь? Ничего не рассыпается. Существовали до сих пор, существовать будут и в будущем. Хочешь освободить меня от моих вещей? Так, Белла?
– Ну, зачем вам все это? – Белла смотрит на восковую куклу с рыжими волосами.
Он останавливается около куклы, словно собирается встать на ее защиту, обводит рукой все пространство своего кабинета и провозглашает:
– Не будет здесь публичной продажи!
– Нет, – Белла силится улыбнуться, – не будет. Барбара останется здесь сторожить ваши вещи со всеми бесами и привидениями в ваших ящиках.
– Ты презираешь ценность вещи, как все молодые. Нет ничего святого, нет прошлого, нет традиций. Нет наследия отцов, только гонка во тьме по узким рельсам.
– Доктор, почему вы так сердито со мной разговариваете?
– Потому что здесь нет никакого мелкобуржуазного имущества!
– Ничем оно не отличается от имущества моих родителей.
– Как ты можешь такое сказать? – Голос его рвется в бой, как голос Барбары, когда она подозревала Беллу в связи с Мефистофелем.
Черви в мясе, селедка, Филипп и Мадонна под зелеными пальмами, лысая гора, кишащая камнями, Барбара со своим бесами и привидениями, гневающийся доктор, печенья Барбары, все это закружилось в сумасшедшем круговороте, и она закричала:
– Как? Ну, как вы можете требовать от меня уважение к этим, кто за большие деньги купил здесь чужую культуру, двести лет носил чужую одежду, и носил ее, пока моль не начала ее съедать, и она превратилась в пыль? Всегда делали из своего прошлого пуримские маскарады. Праотцы ваши достигли высот, и мои родители превратились из нищих в богатых. На всех ваших вещах здесь двухсотлетняя пыль, и они в свое время не были менее уважаемы, чем сегодня, у моей матери. Когда они состарятся через двести лет, кто-то придет и потребует от потомков уважения к традициям, выраженным кружевными подушками, подобно тому, как Барбара требует уважения к кудрявой кукле. Я не хочу этого, доктор! Ни я, ни мой сын, не будем хранителями этих мелкобуржуазных коллекций. Я не хотела родить ребенка здесь, потому что больше не верила Филиппу, что он вместе со мной репатриируется и оборвет связь с этой фальшивой жизнью, со всеми поколениями, носившими маску.
Замолкла. Никогда не признавалась доктору, что отец ребенка, которого она не представляла мужем, Филипп Ласкер, добрый его друг.
– Филипп? – изумился доктор. Не сразу понял сказанное ею. Конечно же, он должен был подойти к ней, положить руку на ее опущенную голову, но остался погружен в собственные проблемы. Потому он ухватился за какую-то незначительную деталь, и голос его смягчился:
– Тебе надо было несколько уменьшить использование слова «мелкобуржуазный»...
«...Поезд остановился здесь на двадцать минут. Я поспешил в зал ожидания. Привлекла меня несущаяся оттуда песня. Ты, конечно же, помнишь эти строки – «Там, где песню поют, ты погрузишься в уют, не взметнет лишь песня прах в траурных шатрах». Но только я открыл дверь, как песня ударила мне в лицо:
Ицик, Сара и Рахиль,Мерзки и голы вы.Палкой я размозжу в пыльВаши головы.
Это не было направлено против меня! Не было в зале ни штурмовиков, ни представителей других партий. Это было обычное объединение певцов, простых граждан, мужчин с женами, которые возвращались со свадьбы, и никак не могли прекратить пение. Гостеприимно встретили меня, пригласили сесть с ними, и чувствовал я себя, как дома. Слева от меня сидел мужчина, весьма похожий на Айзенберга, но не был богатым промышленником, как тот, а владелец лавки по продаже бюстгальтеров и корсетов. Лицо не столь тощее и тело не столь худое, как у господина Айзенберга, наоборот, огромное брюхо, так, что его черный костюм, который он надел по случаю свадьбы, узок и словно с чужого плеча. Но слова цедил точно так же, как господин Айзенберг. Мы тут же чокнулись во имя возрождения и величия Германии. Это сейчас в моде. Ни одна свадьба не обходится без Германии и без чаяний ее возрождения. Глаза моего соседа, полные скрытого чаяния, не отрывались от соседки, сидящей справа от меня. Она была огромной, воистину, гора розового мяса. Сосед слева просто выходил из себя, и с сильной тоской в голосе шептал мне на ухо: «Только деньги важны! Только деньги!» И тут же встал и зычным голосом провозгласил тост за величие Германии. Я глажу руку женщины слева, она улыбается мне, мы чувствуем расположение друг к другу. Дорогой отец, я, твой Ганс, мягкий, со сложной запутанной душой, который никогда не осмеливался смотреть в лицо женщины, и не было в нем иной страсти, кроме желания умереть, я, Ганс, глажу полную розовую женскую руку с большим удовольствием. Я кричу, посмеиваюсь, напеваю, толкаю локтем под ребро соседа слева, пока он внезапно не встает, вперяет в меня ревнивый взгляд и начинает выкрикивать: «Кровь должна литься в нашей стране! Смерть врагам народа! Смерть евреям!» Он требует от меня поддержать его тост, чокнуться с ним рюмками. Я не сделал этого. Помнишь, отец, место Айзенберга в моей жизни: он вернул тебя к жизни тогда, на кладбище нашего города. Теперь он это сделал вторично. Я закричал: «Нет!» Сосед ответил: «Да!» И женщина около меня была уверена, что наш спор из-за нее и закричала тоже: «Но молодой человек, оставьте его, молодой человек!» Тут все остальные открыли рты, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не послышался голос на перроне: «Занять места в вагонах! Немедленно!» Тут же сосед отстал от меня и подал голос, как билетер на перроне: «Объединение, вперед!» И я остался один. Шел за объединением к поезду, но я же медлителен так же, как ты. Мой друг Дики Калл, всегда говорил: ты ступаешь на своих тяжелых ногах с очень серьезным лицом, словно говоришь: чего мне торопиться, ничего хорошего мне не предвидится...» Мой друг Дики здесь сбоку припека, но это семейное качество сильно мешало мне на станции, ибо я заскочил в поезд в последний момент. Сидел в вагоне, отдуваясь, весь в поту, пока немного не пришел в себя, и продолжал гонку во тьме пространств Пруссии. Ничего меня не трогало. Колеса выстукивали: «Ну и что, ну и что, ты покидаешь твою страну, отец покидает твою страну. Оставляем Германию навсегда. Дики ждет меня в порту».
Дорогой отец, я, слепец, вдруг я увидел в глубокой тьме ночи с абсолютной ясностью несущееся железнодорожное полотно. Оно продолжало гонку от пыльного твоего дома ко мне, и далее, к Дики, ждущему меня в порту. И затем возвращалось из порта обратно к тебе...»
Письмо выпало из рук доктора, и нечаянная радость осветила его лицо. Он смотрит на Беллу с любовью. И она, которая раньше не поняла его гнев, теперь не понимает этой любви. Ей надо с ним откровенно поговорить о странном его поведении сегодня. И она уже собирается открыть рот по этому поводу, но доктор ее опережает.