Пролог - Наталия Репина
Через неделю Регина поехала домой, в отпуск. Последняя рабочая неделя, как и предыдущая, тоже прошла в напрасных ожиданиях, только теперь она ждала не Половнева, а весточки от него. Он мог бы позвонить по межгороду, это не так дорого, она и то иногда звонила домой. Он мог бы прислать открытку с видами Риги. Он мог бы как-то связаться с Софьей. Но, судя по Софьиному мрачному виду, у той неделя тоже прошла в пустых ожиданиях. Пропал, как будто его и не было никогда. Значит, она была для него совсем чужой.
В пятницу вечером она получила в кассе отпускные, сдала немногочисленные летние дела Серебровой и привела рабочее место в порядок.
Вещи у нее были с собой – поезд отходил в тот же день позже.
В поезде она всю ночь пролежала без сна на верхней боковой полке. Почти весь вагон занимали псковские школьники, возвращавшиеся из Москвы с экскурсии. Уставшим учителям и вожатым удалось собрать какое-то сознательное количество в одном из отсеков – оттуда раздавались пионерские песни – но большая часть хаотично носилась по вагону, ругалась, мирилась, менялась открытками и значками с видами ВДНХ и Красной Площади. Они долго не могли уняться и ночью: то здесь, то там вспыхивали очажки розыгрышей с неизбежным хохотом и «нутыдурррак!», а затем грозным окриком сонного вожатого. Но потом все улеглось, вагон наполнился сопеньем, и лишь она одна все смотрела в окно, где под дробный перестук проносились темные громады лесов, озера в туманной патине и дальние огоньки сел и городков. Иногда поезд ненадолго останавливался на станции, и она слышала поспешный пробег по платформе и вскрики «какой, какой? – пятый вагон, пятый, дальше». Иногда и никто не садился на их поезд, а они просто стояли на темной станции, где по платформе бродили выпавшие из времени пьянчужки и эхом разносился деловитый голос диспетчера, сколь звонкий и бодрый, столь и невнятный. Потом поезд дергало, он металлически лязгал, что-то грохало – наверное, внизу, там, где были колеса, или на стыках вагонов – и, медленно набирая ход, мимо плыло здание вокзала, платформа, будка стрелочника, сам стрелочник с оранжевым флажком, а потом опять черный лес, бурое поле, серое озеро… и вот наступил момент, когда Регина почувствовала, что в ее страдании по Половневу наконец-то возникает нотка счастья, такого же пронзительного, как и страдание. Как будто движение принесло ей неожиданное освобождение, дало туманное, но верное обещание того, что жизнь ее будет много прекраснее этой влюбленности, и в общем потоке жизни история эта значима просто тем, что была – а с каким знаком и чем там оно закончится – так ли уж все это важно. И она опять и опять смотрела на мелькающие мимо леса и поля, и ей очень хотелось оказаться сейчас в таком темном и таинственном лесу или в тумане огромного поля с неубранной рожью, потому что все говорило о присутствии в них тайны, которая не только никогда не будет раскрыта, но и даже названа никогда не будет.
Утром от этого чувства не осталось и следа, бессонная ночь вылилась в отупение, ее стало подташнивать и совсем ничего не хотелось, даже увидеть маму. Весь час, пока автобус шел от Пскова в Остров, она проспала, лишь иногда открывая глаза, когда водитель останавливался, чтобы подобрать на дороге очередную тетку в мятом мужском пиджаке, или деда в кирзачах с налипшей глиной.
В первые же дни работы в театре Алексею пришлось еще раз пожалеть о своем опрометчивом решении. Работа с другим художником, для него, человека нелюдимого в жизни и абсолютного индивидуалиста в творчестве, оказалась делом во много раз более сложным, чем иллюстрирование. Тем более что он другому художнику должен был подчиняться. Когда он соглашался на эту работу, ему смутно вспоминались какие-то неопределенные задники и стоящие на авансцене лавочки, что, в зависимости от пьесы, становилось то городским садом, то гостиной светской дамы, то кабинетом парторга. В целом же, не являясь большим поклонником театра, Алексей, когда думал о предстоящей работе, почему-то представлял Островского в постановках Малого театра и так уверовал в это свое представление, что даже успел перед отъездом пролистать несколько книг о Малом театре, в которых, впрочем, ни слова не говорилось о декорациях. Да и вообще было предчувствие чего-то тихого, подернутого ряской, вяло текущего в пронафталиненных костюмах, которые помнили еще царское время.
Главный режиссер Сергей Эрнестович чувствовал себя не очень хорошо. Только через десять дней после появления Алексея в театре, когда репетиции Шекспира (Шекспира!) уже шли полным ходом, он пригласил главного художника (а тот, будь он неладен, потащил с собой Алексея, которого в душе немного побаивался) для осмысленной беседы к себе на дачу в Юрмале. Главный показывал эскизы, что-то говорил, а режиссер смотрел больше на гостей, чем на эскизы большими темными глазами со слегка скошенными, как у Регины, внешними уголками, и в глазах этих была тоска и бесконечная усталость. Алексей вспомнил, что режиссер отсидел десять лет и не так давно вышел (проинструктировал главный) и еще что в лагере у него погибла жена. К концу вежливой и в целом доброжелательной беседы Алексей понял,