Юрий Щеглов - Победоносцев: Вернопреданный
Когда сын князя Меньшикова Владимир, мокрый и в изодранной шинели, примчался на перекладных в Зимний, император отказался принять курьера:
— Эти вещи меня уже не касаются. Пусть передаст депеши моему сыну.
Что он думал, отвергая единственную возможность ободрись чем-либо воюющую Россию в смертный час? Какая бездна отчаяния и разочарования обрушилась на человека, чья стойкость и несгибаемость вошли в поговорку? А быть может, он не пожелал свидания с сыном главнокомандующего, смещение которого уже было предрешено? И действительно, через два-три дня во главе русской армии встал граф Михаил Горчаков. Но и ему не суждена была честь удержать Севастополь. В конце августа французы ворвались в южную часть героически защищавшегося города. Севастопольская буря неслась над Россией, но совсем не как очистительный вихрь. Горечь и несправедливость поражения испепеляла надежды на будущее. Острота переживаний у Константина Петровича не притупилась. Разумеется, Крым и Севастополь нельзя отнять у русских, но становилось также ясно, что укрепления Тотлебена, который получил генеральский чин и выдвинулся в первый ряд военных деятелей по-прежнему могущественной империи, не раз еще пригодятся. Иные в Европе не откажутся от неуемного желания превратить белую с блестящим голубым отливом жемчужину в груду развалин. Они захотят навечно запретить кораблям под андреевским флагом бороздить волны Черного моря. Когда Константин Петрович возглавит знаменитый Добровольный флот, он едва ли не каждый день будет вспоминать крымскую обиду. Церковь и гигантский пароход имели много общего. Сравнение пришло к нему однажды ночью. А севастопольский страшный суд не завершится с эвакуацией войск, которые прислали туда французский авантюрист и тускло поблескивающий золотым шитьем высокомерный английский лорд, презирающий весь мир. Через девять — без малого — десятков лет на тотлебеновских бастионах погибнет на сто тысяч больше русских бойцов, не удержавших все-таки морскую крепость в своих руках. Падение Севастополя не повлияло роковым образом на жизнь Сталина, подобно тому, как оно приблизило кончину куда более чувствительного императора. Однако еще через пятьдесят лет этот удивительный город перестанет называться русским только лишь потому, что сталинский проконсул, палач и убийца Никита Хрущев подарит его — какое слово! — другой республике, которая странным образом превратится вскоре в независимое государство. Русское начнет мучительно превращаться в нерусское, демонстрируя опасность, пожалуй, смертельную, подобных превращений.
Конечно, Константин Петрович, обладавший незаурядным даром предвидения, не мог между тем и в ужасном сне вообразить дальнейшую судьбу Севастополя, но и случившегося при нем оказалось достаточно, чтобы поверженный Крым способствовал перевороту в сознании. Национальное в груди заговорило громче. Александр Герцен, который недавно вызывал у многих приятелей Константина Петровича и у него самого любопытство, смешанное с уважением, а чаще и особое политическое одобрение — с какой силой, например, он заклеймил русскую знать в Париже, весело отплясывающую на свадьбе князя Николая Орлова в обществе барона Дантеса де Геккерна: ну как тут не поддержать лондонского эмигранта! — теперь уже не виделся издалека таким умным и смелым. Исчезло желание передать в сверхпопулярный от нелегальности журнал какую-нибудь из приготовленных для печати статей. Тяга к Герцену иногда — чего греха таить — возникала, и тайное желание переправить в Лондон не устраивающее московские редакции сочинение угасло не сразу, но после долгих и мучительных размышлений. И вовсе не страх руководил Константином Петровичем: мол, полиции станет известно, и не замедлит он попасть под дубельтовский каток. Эмигрантский дух препятствовал, бумажное равнодушие к несчастьям Отечества.
Реконструировать без жертв
Середина и конец 50-х годов оказались временем стремительного возмужания некогда восторженного и даже сентиментального правоведа. Именно в ту довольно смутную эпоху он превратился в человека дела, в человека действия, в практика, чуждого беспочвенным рассуждениям. Веру он не захотел оторвать от повседневности. Он понял, что православие сможет превозмочь навязанные обстоятельствами недуги, если узкие по недоразумению врата церкви скоро отворят настежь и народу немедля облегчат доступ к духовным ценностям. Константина Петровича оскорбляло, что русский солдат не умел читать и писать, а французская почта отвозила домой, — от Прованса до Бретани — огромные баулы с собственноручными Посланиями парикмахеров, жестянщиков, мясников и виноградарей. Англичане вели подробные дневниковые записи. Солдаты сардинского короля слагали стихи.
Да, русскую жизнь следовало изменить и улучшить. И надо начать с низов. Прав Михаил Никифорович, тысячу раз прав: всеохватывающие реформы выведут Россию на совершенно неожиданный уровень существования. Но так полагали далеко не все, особенно в Европе. Франсуа Гизо именно тогда через любовницу княгиню Ливен, сестру покойного шефа жандармов Александра Бенкендорфа, предупреждал очередного российского императора, что страну ожидают тяжкие испытания, если верховная власть потеряет даже часть влияния на общество вследствие долгожданных и по сути необходимых реформ. Гизо умен и наблюдателен, но сердцем чужд. Объявление о твердом намерении отменить крепостное право, возвращение ссыльных декабристов, облегчение цензурного гнета не должны вести к ослаблению монархических начал. Россия опустится на дно, как град Китеж, если нужные перемены будут сопровождаться деформацией освященного веками и совершенно не одряхлевшего государственного фасада, который отнюдь не носил формального и декоративного характера, а наоборот, выражал сущность народных традиций и устремлений, привычку жить по уставу и не менять его каждый раз, устилая путь к новациям трупами.
Константин Петрович по-прежнему работал в департаменте, собирал материал для книг и статей, но переживания, связанные с Крымской войной, сделали из него совершенно непохожего на коллег человека. Слова и лозунги, общественное мнение и слухи, возбужденные случайными несправедливостями мысли и жажда естественной свободы высказываний не сформировали у него баррикадного сознания, не превратили ни в нигилиста, ни в интеллектуального инсургента, не толкнули к эмиграции, не пробудили ни демагогической мечтательности, ни квасного патриотизма. Он глубже и лучше, чем прочие, видел несчастья России, ее темноту и забитость, искажение правовой системы, оторванность власти от серой заскорузлой массы крестьянства. Крымская война и осада Севастополя как высшая ее точка пробудили в нем осмотрительность и осторожность и вместе с тем тронули какую-то тоскливую и к отечеству любовную струну. Он не желал, чтобы из-за неумного революционного рывка нелепую и никчемную смерть приняли десятки и сотни тысяч людей. Франция кичилась завоеванными свободами, но горячее дыхание республиканских начал все явственней и отвратительней — до тошноты — отдавало тухлой кровью. Мятеж против традиции, бунт против религии. А что в остатке? Война за войной, война за войной — войну погоняет. И те титулованные самозванцы, кто не так давно выступал под заманчивыми демократическими афишами, обещавшими рай на земле, сегодня, обвешанные орденами, гарцуют на боевых по экстерьеру, но тишайших по нраву скакунах, посылая обманутых сограждан под огонь батарей. Цену жизни должно повысить. Тогда чужестранцы тысячу раз подумают: нападать ли? Общество необходимо реконструировать без жертв. Внутренние распри полезно не разжигать, а гасить. Правовая система в государстве обязана восторжествовать. Те общественные баталии, что происходили во Франции, служат лишь отрицательным примером. Опасная для ближних и дальних соседей, она не щадит себя и изнутри. Или, что точнее, ее блудные дети терзают чрево матери. Из-за чего? Из-за несмиренной гордыни. В православной России тому не бывать. Ошибка бунтовщиков с Сенатской — в зависти к жестоким парижанам.
Великая ложь и нашего времени
Через много лет он отольет в чеканные строки, что родилось и волновало, когда совершенно понял, что Россия — в осаде и что ее спасение в укреплении верховной власти, в верности традиции и приверженности к религии отцов. В статье «Великая ложь нашего времени», пронзительной по силе предвидения и умению обобщить то, что нигилисты использовали как материал в газетных схватках и при составлении безграмотного конспекта жизни, несчастной и неустроенной, основанной на фальшивых и лицемерных началах, он писал: «Во Франции, со времени введения политический свободы, правительство, во всей силе государственной своей власти, было три раза ниспровергнуто парижской уличной толпою: в 1792 году, в 1830-м и в 1848 году. Три раза было ниспровергнуто армией, или военной силой: в 1797 году, 4 сентября (18 Фруктидора), когда большинством членов Директории, при содействии военной силы, были уничтожены выборы, состоявшиеся в 48 департаментах, и отправлены в ссылку 56 членов законодательных собраний. В другой раз в 1797 году, 9 ноября (18 Брюмера), правительство ниспровергнуто Бонапартом, и, наконец, в 1851 году, 2 декабря, другим Бонапартом, младшим. Три раза правительство было ниспровергнуто внешним нашествием неприятеля: в 1814, 1815 и в 1870-м. В общем счете, с начала своих политических экспериментов по 1870 год, Франция имела 44 года свободы и 37 годов сурового диктаторства. При том еще стоит приметить странное явление: монархи старшей Бурбонской линии, оставляя много места действию политической свободы, никогда не опирались на чистом начале новейшей демократии; напротив того, оба Наполеона, провозгласив безусловно эти начала, управляли Францией деспотически».