Юзеф Крашевский - Чудаки
Он очень гостеприимен, хотел бы занять меня и поразвлечь, но, придумывая различные увеселения, заканчивает всегда охотой, которую он разнообразит по-своему.
Хотя я ко всему приготовлен, сомневаюсь, однако, переживу ли я это? Но пустить пулю в лоб время еще терпит; я могу подождать ради любопытства, которое раздражает мои нервы, разгадать загадку. Будь счастлив, мой друг, прощай до следующей почты.
«Твой Юрий».
P. S. Я читаю со слезами на глазах старый, прошлогодний «Варшавский Курьер», которым были обернуты мои лакированные сапоги. Он имеет в моих глазах особенную прелесть; изображает прошедшее просто, неизысканно. О, неоцененный Курьер! Какой слог! Какое разнообразие предметов! Сколько остроумия в шарадах! Сколько характеристичности в объявлениях! В нем сияет Варшава, трепещет жизнь!
У меня нет ни сигар, ни табаку; послали нарочного за шесть или десять миль; а пока я курю что-то такое, от чего тебе стало бы тошно от одного запаха; здесь это называют Залибоцким (или Забиятским, яд, да и только!)
Дурная привычка к чему не приведет!! Станислав стал молчалив, мрачен, и вдобавок не чистит сапог, доказывая что на Полесье это совсем лишняя вещь.
III
Тужа-Гора, 20 октября
Дорогой Эдмунд!
Наконец я начинаю знакомиться с здешними соседями: вчера был капитан. Поздравь меня с этим знакомством. Я воображал увидеть воина, героя из повестей наполеоновских времен, и страшно ошибся. Представь себе фигуру, одетую не лучше пражского ремесленника, в серенькое, истертое платье, с лицом бледным, увядшим, фигуру, которая, льстя конюшему до дерзости, низкопоклонничает перед ним и болтает, как мельница. Представь себе этого гостя, которому я подал бы милостыню, встретив на улице, а дед мой посадил на первое место, угощал, принимал самым любезным образом. Один другого называл dobrodzieju, один другому говорил «целую ножки»; это ведь ничего не стоит. Несмотря на это, они, по-видимому, смеялись друг над другом с величайшей вежливостью.
Я должен категорически описать тебе этот первый цветок, который я нашел в степи, определяя его, как ботаник определяет найденное растение. Росту: два аршина, вершков… (в следующем письме пришлю точную мерку), худой, сухой, руки длинные, с огромными пальцами, наконец, ноги толстые, спина согнутая, голова плешивая, седоватая, глаза серые, улыбающиеся, искоса лукаво подсматривающие, усы, определяющие капитанский чин, но в пренебрежении, как трава под забором. Это не те усы, которые служат украшением лицу и платят ему за это любовью; их обязанность засматривать любопытно в тарелку, и присваивать себе остатки обеда. Лицо изнуренное, щеки впалые… Он одних, кажется, лет с моим дедом. Платье серенькое, камзол чуть ли не из старого одеяла выкроен, табакерка в кармане, кисет на пуговке, сшитый из тряпичных треугольников различных цветов. Вот тебе капитан. Но ни один живописец не в состоянии уловить выражения лица его, ни Бродовский, ни Норвид. Какая в нем хитрая покорность, какая забавная униженность! Олицетворенная лисица!
Дедушка изумил меня, низкопоклонничая и унижаясь в перегонки с ним. Дорогой сосед пробыл до сумерек; уехал в простой повозке, запряженной плохою тройкой. Кучером и камердинером был у него простой мужик в сермяге, с трубкой во рту. Когда он ехал, я спросил у конюшего:
— Кто этот бедный, невзрачный господин? Должно быть ничтожный шляхтич?
Дед мой фыркнул со смеху.
— Опять «скирда» (он мои ошибки привык называть «скирдами»). Он бедный, бедный! Так-то вы, варшавяне, умеете узнавать людей! Капитан со всею своей покорностью — самый твердый орех для соседей, и сидит на мешках золота. Это Крез, богач.
— Богач!!! — Я изумился. — У него, верно, есть семья, для которой он собирает деньги?
— Жена померла, сын в военной службе и ничего из дому не получает! Один живет, старый скряга!
После этих восклицаний дед замолчал, вздохнул, глаза его мрачно сверкали, я его еще не видал в таком состоянии. Я не понимал в чем дело, но вдруг дед мой повеселел и прибавил:
— О, меня-то он не съест в каше!
— Кто? — спросил я простодушно.
— А достойнейший капитан. Но ты ничего не знаешь?
— Решительно ничего; я нисколько не подозревал, чтобы вы хотели есть друг друга, а судя по приему и обхождению, я думал даже, что вы глубоко уважаете друг друга.
Старик опять фыркнул и поправил хохолок.
— Терпение! — вскричал он. — Labor omnia vincit. Видишь, что даже плохой латынью блеснуть могу.
— Но по какой причине ему точить на вас зубы?
— Ты ничего не знаешь, братец, — повторил дед, — но здесь у нас под носом страшные вещи творятся.
— Я всякий день удостоверяюсь, что ничего не знаю и не понимаю, что делается на Полесье: иной народ, иная жизнь, иные связи.
Старик посмотрел мне в глаза, поцеловал в лоб, как будто в благодарность за мое грубое невежество, и смеясь, сказал:
— О sancta simplicitas! Съест черта, но не меня! Нужно объяснить тебе, в чем дело, — продолжал он и смотрел мне в глаза, как будто хотел их выколоть. — Ты должен знать, что капитан самая отвратительнейшая дрянь на земле. Я могу тебе сказать на ухо, — это шельма, какой свет не создал.
— Вот как?
— Именно так! — говорил дед, все более и более горячась. — Я не знаю подобного ему человека — такая дрянь! Со своею деревней подлез мне под самый бок, и хочет склонить меня к тяжбе, стараясь втянуть в дело, чтобы лес и луг, которые принадлежат к Тужей-Горе, отошли бы к нему. Но я не дурак! Предупреждая его, я хотел купить этот пустяк, но негодный Джазгевич надул меня; верно взял с него взятку, хотя тот не охотник давать. Я отплачу Джазгевичу — время терпит. Ну после этого капитан стал придираться ко мне за рубеж. Но я, дорожа спокойствием, держусь настороже. Когда соберется буря, тогда нечего делать, потешимся!
При этих словах глаза конюшего засверкали скрытой радостью. Мне кажется, что спор конюшего с капитаном — старые дела. Но кто знает? Может быть он с особенным наслаждением ожидает тяжбы. Среди этого бездействия, однообразия, недостатка в занятиях, если бы меня засадили в этой глуши, может быть, я тоже, разнообразя охоту, покусился бы на спокойствие соседей. Это не малое развлечение. Конюший с особенной подробностью продолжал свой рассказ, желая убедить меня, что он говорит чистую истину.
— Вот видишь, он унижается, расточает мне вежливости, я ему тоже. Присылает мне дичь и я ему; мы ездим друг к другу с поздравлением на именины, целуемся, обнимаемся, так что кости трещат, — а между прочим, я чувствую, что тяжба висит над головой.
Видна была какая-то тайна в этих словах: конюший, заметя это, начал заглаживать свою неловкость. Одна тайна их жизни разгадана — тяжба! Хэ, ведь это азартная игра. В простоте, не зная ланскнехта — они тягаются. Разница та, что мы играем на тысячи, они же на сто тысяч… Я наконец понимаю их. Везде человек — человек. Между тем скука с ними смертельная! Не имея возможности возвратиться в Варшаву, в отчаянии, я придумываю, что мне делать? Через несколько недель, или месяцев, ты не узнаешь меня, дорогой Эдмунд, платье мое выйдет из моды, я сам огрубею, состарюсь, поглупею. В первом письме своем не забудь посоветовать мне, что мне делать? Проклятый Станислав убедил меня, что героическое лечение в Полесье хуже всякой болезни, хуже кредиторов, хуже долгового отделения! Спасай же твоего
«Юрия».
IV. Господину Эдмунду Суше, в Варшаве
из Тужей-Горы, 20 ноября
По счету Станислава, сегодня два месяца, как я гощу у конюшего, и ровно месяц, как я не писал тебе, дорогой Эдмунд. Это лишение для тебя нечувствительно, потому что в городе один человек сменяет другого, для сегодняшнего друга забывает о вчерашнем! Но тебя должно удивить, что я ничего не пишу, я, который ради скуки хотел посылать к тебе одно письмо за другим!
Многое изменилось с приезда моего, и твой Юрий тоже. Да, да, последний месяц имел влияние на меня, и на всю жизнь мою. Выслушай меня, любезный Эдмунд.
Рассказ свой я мог бы начать, переделывая стих Шекспира о многих вещах на земле и на небе, о которых не снилось даже философам, и сказать, что на Полесье есть много, премного вещей, которых наши философы варшавской мостовой не видали и во сне. Terra incognita, a я Колумб ее!
Два дня спустя после посещения капитана, о котором в последнем письме я писал тебе, мы получили от него — дед и я, пригласительные письма на охоту на лосей и диких коз. Конюший, рассмотрев конверты и адреса и не находя никакого урона своему достоинству, решил принять приглашение. Сначала он хотел меня одного отпустить, но после, рассудив, что в таких щекотливых отношениях, в каких он был с капитаном, ему следует быть осторожным, решился сопровождать меня в Куриловку.
Название этой деревни задело мое любопытство. Это яма, трущоба, пустырь. Данте не знал нашего края, а то он бы непременно изобразил его в своем аде, и в его отделении поместил бы тех, которые при жизни своей слишком гонялись за новостью. Представь себе хижины, наполовину засыпанные песком, песок окружен болотом, болото — скучным и гадким лесом, лес песками и т. д. Через болота и леса прорезаны узкие и извилистые дорожки, вымощенные корнями сосен и какими-то палками, по которым разъезжают только мужики и стражники. Бесконечные плотины, мосты, изорванные, как старая перчатка, везде ямы, грязь, кочки и т. п.