Марк Алданов - Самоубийство
— И я.
— Вы что у него предпочитаете, уж если мы заговорили о поэзии? По моему, говорить о ней это лучший способ понять человека, а мне так хочется вас понять… И мы ведь все пронизаны литературой, хотим ли мы этого или нет.
— Всё у Пушкина прекрасно, но лучше всего, по моему, последняя песня «Евгения Онегина» и «Капитанская Дочка».
— Я так рад, что мы с вами и тут сходимся! («А в чем еще?» — подумала Нина). — Я ответил бы то же самое! Но «Капитанскую дочку» я особенно люблю до Пугачевского бунта. Конечно, это, если хотите, примитив: «Слышь ты, Василиса Егоровна»… «Ты, дядюшка, вор и самозванец»… Толстой подал бы людей не так. Но какой изумительный, какой новый в русской литературе примитив!
— Да ведь примитивы итальянской живописи — гениальные шедевры, — сказала Нина. «Уж очень он литературно говорит. Но милый», — подумала она. Ей впервые пришло в голову, что этот дипломат мог бы стать ее мужем. — «Странно. Совсем не нашего круга. Пошла бы я? Надо было бы подумать. Впрочем, ерунда, он в мыслях меня не имеет».
— Разумеется. И «Капитанская дочка» тоже шедевр. Но, начиная с бунта, в ней появляется авантюрный роман, вдобавок чуть слащавый и приспособленный к цензурным требованиям… А знаете, кого я еще из поэтов люблю? Алексея Толстого. Вы, верно, видите в этом признак плохого вкуса?
— Нисколько, хотя мне не очень нравятся его стихи.
— Он был, если хотите, самый находчивый, самый изобретательный из русских поэтов, перепробовал все жанры, все ритмы, все напевы. А главное, я уж очень люблю его как человека… Мне когда-то хотелось быть на него похожим!
— Да вы и в самом деле, кажется, на него похожи. Я помню его биографию.
— К сожалению, только во взглядах… Кое-чем впрочем и в жизни. Вы помните, что он был однолюб, всю жизнь любил только свою жену, — быстро вставил Тонышев и тотчас вернулся к прежнему разговору. — Может быть, мрачный тон Манфреда признак возвышенной души, но мне он вполне чужд. Я обо всем этаком, манфредовском никогда и не думаю. А вы?
— Я тоже нет.
— И слава Богу! Я уверен, что и сам Байрон в Миссолонги страстно мечтал выздороветь и зажить обыкновенной человеческой жизнью. В ней ведь так много радостей, и больших, и малых.
— Это всегда говорит мой брат.
— Правда? Какой милый ваш брат. И его жена тоже! Я так благодарен Людмиле Ивановне, что она ввела меня в ваш гостеприимный дом. Вы ведь очень близки с ней?
— С Людой? Да, мы в хороших отношениях.
— Она на вас непохожа. Я потому и позволил себе спросить.
— По моему, она слишком резка. Люда по существу добра, но у нее злой язык.
— Если вы это говорите, то и я позволю себе сказать то же самое… Конечно, вы и ваш брат совершенно правы: очень много радостей в жизни, и я за них всегда благодарю Бога. Разве не большая радость вот то, что мы здесь сидим с вами… В вашем милом доме, в обществе умных, хороших людей. Я так рад нашему знакомству! — говорил Тонышев, глядя на нее уже почти с восторгом.
Нина ничего особенно умного и интересного не сказала, но с первого знакомства понравилась ему чрезвычайно. Ему давно хотелось жениться; он даже сам над собой иногда посмеивался: «При встрече с любой красивой барышней присматриваюсь как к возможной невесте!» При этом мало интересовался состоянием или родством барышни. Денег и связей у него у самого было достаточно. Были только полусознательные пределы, из которых он не мог бы выйти: на революционерке вроде Люды не мог жениться почти так, как не женился бы на горничной. Но Нина из его пределов не выходила: об этом свидетельствовали и разговоры, и уклад жизни в семье Ласточкиных. Он плохо знал ту среду, которая называлась «буржуазной». «Это во всяком случае приятные и культурные люди».
— Господа, кофе будем пить в гостиной, — сказала, вставая, Татьяна Михайловна.
Некоторые гости сочли возможным проститься тотчас после ужина. Все были очень довольны приемом. Простился и артист, он должен был выступать еще где-то, мог это делать и два, и три раза за ночь.
— Спасибо, от души вас благодарим, вы нам доставили такое большое удовольствие. Не решаюсь вас просить продлить его: в самом деле, что же еще можно читать после «Манфреда», — ласково говорила хозяйка. «Теперь осталась только тяжелая артиллерия, ну, да это ничего», — подумала она. Дмитрий Анатольевич проводил уезжавших, в передней пошутил сколько было нужно и вернулся в гостиную, еще больше волнуясь. «Главное, это начать. Сейчас ли? Жаль, что я не предупредил Таню. Она еще огорчится… А может, гостям теперь не до серьезных разговоров: удобно устроились, с чашками кофе, а тут „политическая беседа“. Ну, да что ж делать?»
В гостиной разговор шел о мелодекламации.
— …Артист он, конечно, изрядный, но эта ваша мелодекламация есть вещь гибридная, — сказал Никита Федорович Травников, пожилой профессор истории права. Он был добрейший, любезнейший человек, всем оказывал услуги, но вечно кипятился, возмущался и непременно хотел считаться «злым языком». Называл себя «потомственным почетным москвичом», по аналогии с потомственными почетными гражданами, и в самом деле принадлежал к старому, хотя и не знатному, московскому дворянству. Он и говорил так, как говорили в старой дворянской Москве, без купеческого или народного аканья. Любил вставлять в свою речь старинные, даже церковно-славянские слова, а то французские или чаще латинские. По политическим взглядам, с той поры, как и в его кругу стало обязательно иметь политические взгляды, причислял себя к «либеральным консерваторам». Был душой обедов и банкетов, шутливые тосты произносил отлично, знал толк в винах, но ни разу в жизни не был пьян. Брил бороду в ту пору, когда ее все носили, и говорил, что ее брили его духовные предки, римляне, первый народ в мире, создавший науку права; но отпустил бороду, когда она вышла из моды: русскому человеку бриться не надо. Знал он решительно всех, почти со всеми был дружен; но уверял, что на ты был в жизни только с одним человеком, и тот оказался провокатором. Студенты его обожали, он их всех знал в лицо, на экзаменах никого не проваливал и никому не ставил высшей отметки, — «пять поставил бы только Савиньи, и с досадой, потому немец». Ласточкины очень его любили, и он их очень любил, хотя Татьяну Михайловну благодушно корил еврейским происхождением, а Дмитрия Анатольевича называл перебежчиком: переметнулся от буржуазии к интеллигенции.
— Опера тоже гибридный жанр, — возразила Люда.
Ласточкин тревожно на нее взглянул. «Ох, она навеселе! Что ж, если начинать, то сейчас. Но не стучать же ложечкой по стакану!»
— Так оно и есть, барынька, — сказал Травников. — Но я в опере слов никогда и не слушаю.
— А в «Манфреде» слова чудесные. Это вам не Андрей Белый, — сказал профессор-литературовед.
— Почему кстати сей юный поэт Боря Бугаев именует себя Андреем, да еще Белым? Отчего не Голубым?
— Да, ведь разумеется, он сын нашего почтеннейшего математика Николая Васильевича? — спросил Скоблин, один из первых хирургов Москвы, известный в частности своим необыкновенным хладнокровием. Он после обедов с водкой и винами уезжал в клинику и там очень искусно производил сложнейшие операции.
— Яблоко от яблони недалеко падает.
Никита Федорович рассказал последний анекдот о профессоре Бугаеве, который будто бы изругал извозчика за то, что тот на козлах сидел к нему спиною. Все смеялись.
— Всё же превосходство новых революционных поэтов над старыми не подлежит сомнению, — сказала Люда еще громче. — Я уверена, что они все проштудировали Маркса.
— Барынька, да какие же они революционеры! Я слышал, что за винным зельем они поругивают «жидов».
— Это неправда!
Дмитрий Анатольевич воспользовался случаем:
— Не знаю, штудируют ли Маркса поэты, но в рабочих кругах его влияние всё растет, и это…
— И это в высшей степени отрадно, — перебила его Люда. Ласточкин бросил на нее умоляющий взгляд — «помолчи хоть немного!» — и заговорил. К некоторому удивлению Татьяны Михайловны и гостей, заговорил не в обычном тоне, а так, как люди начинают речь; это было видно по его интонации и по чуть поднятому голосу. Впрочем, он шутливо, попросил гостей не пугаться:
— Я не намерен занимать долго ваше внимание, а лишь хотел бы положить начало некоторому обмену мненьями с людьми, гораздо более компетентными в политических делах, чем я. Положение, как всем известно, достаточно серьезно. Что-ж, du choc des opinions jaillit la vйritй, — сказал Дмитрий Анатольевич.
— A, ну, ну, посмотрим, какая такая истина, — заметил Рейхель саркастически. Все взглянули на него с недоумением; он обычно не принимал участия в разговорах.
Ласточкин повторил, что считает положение очень тревожным и не только в России, но и во всем мире. Недавняя вызывающая поездка Вильгельма II в Танжер показала, что мы были на волосок от европейской войны. Кайзер очевидно хотел использовать момент русской слабости. Об этом поговорили, а теперь забыли или забывают. Везде гораздо меньше интересуются общим мировым положением, чем небольшими текущими делами каждой данной страны. О внешней политике и вообще говорят больше разве только на парадных конгрессах. Японская война, сравнительно небольшая, привела Россию чуть не к революции и, во всяком случае, к 9-му января. Что же будет с Европой, если так же случайно, из-за каких-либо европейских Безобразовых, начнется всеобщая война?